Он вышел внезапно с рю Фердинанд Дюваль, как будто поджидал меня и вот дождался. На нем был зеленый спортивный костюм, и под согнутой в локте правой рукой — сверток. Он шел с хорошей скоростью прямо на меня. Я подался влево на добрый метр или больше и тоже прибавил скорость, чтобы миновать плетущуюся впереди меня старую парижскую даму. Достойную старушку в черном.
Гад совершил немыслимый эллиптический вираж, как снаряд, снабженный ищущей тепло головкой, и саданул меня локтем в ребро, довольно больно. Я оторопел от сознательного нападения, но успел схватить его за руку и задержать.
— Эй, мэн! — сказал я по-английски, французские слова не пришли в голову. — Ты что делаешь, ты что, не видишь меня?
— А ты что, не видишь МЕНЯ?! — закричал он на ломаном английском, упирая на меня, как будто был известен всему миру.
Черты бледно-оливкового лица задергались, затряслись, почти заплакали. Он был на голову выше, и его красивое, немыслимо напряженное лицо я видел снизу. Ноздри его дрожали. Еще мгновение, и случится истерика, драка, бой. Выгибаясь вперед, он уже сучил перед собой руками, подергивал ими в боевой тряске.
— Мать твою… дурака, — пробормотал я по-русски, взвесив положение (уже стали собираться зеваки на рю де Розье), и начал поворачиваться, чтобы уйти. Рука внезапно выдвинулась, как бы в пробной вылазке по направлению к моему лицу. Так пытаются подозвать собаку или, плюнув на пальцы, пробуют, достаточно ли раскален утюг. Я резко отклонил голову, отчего легкие мои очки со стеклами из пластика соскользнули с носа, и мне пришлось поймать их на лету, чтобы опять пришлепнуть к носу.
У него на лице даже не отразилось радости по поводу его маленькой победы и моего унижения. Оно все так же находилось на грани плача.
— Мудак! — сказал я, покачал головой и пошел туда, куда направлялся, — на почту, в руке у меня были письма. Разочарованные зеваки тоже пошли по своим делам.
«Хуй его знает, — думал я. — Может, он араб, и американцы убили у него, скажем, маму. Стреляли из орудий крейсера «Нью-Джерси» и убили в горах Ливана… Или, может быть, он еврей, и русские убили у него маму в Афганистане? (Неважно, каким образом еврейская мама могла оказаться в Афганистане. Предположим…) Да, но при чем тут я, мирно идущий в бушлате, с якорями на пуговицах, на почту? Коротко остриженный, может быть, я показался ему американцем? Тем более я обратился к безумцу по-английски.»
На почте я хмуро сдал письма и пошел, прижимаясь к старым стенам Марэ, на пляс де Вож, продолжая мрачно размышлять.
«Такое впечатление, что безумец дожидался меня на рю Фердинанд Дюваль. Может быть, его послали задрать меня и спровоцировать? Но кто послал? Может быть, CIA послало?»
— Кому ты на хуй нужен, Эдвард! — ответил я сам себе. — Чтобы посылали людей тебя спровоцировать, следует заслужить. И даже, если бы послали… Таких, как он, не посылают… с плачущими лицами. Послали бы спокойного громилу, который бы отделал тебя с улыбочкой на лице…
Завершив беспокойную прогулку и возвращаясь «ше муа»,[1] я внезапно подумал: «А не любовник ли это был моей герл-френд Наташки?» Она ведь упоминала в дневнике о «мальчике с плачущим лицом», с которым познакомилась в кафе. Не знаю, спала ли Наташка с ним, но они встречались по меньшей мере несколько раз, и он знает, где мы живем, с месяц назад я обнаружил в почтовом ящике открытку, адресованную ей и не присланную по почте. Открытку я ей отдал, хотя и заметил, что следует вести любовные дела вне дома, и напомнил ей английскую пословицу «мой дом — моя крепость».
— Мне неприятно, Наташа, что влюбленный в тебя молодой человек бродит поблизости. Иной молодой человек к тому же может спокойненько взять однажды вечером винтовку или топор и прийти нас навестить, — сказал я.
Она зафыркала, а я закончил свою речь тем, что сообщил ей опять, что людям доверять нельзя и в мире полно уродов. Наташка еще раз презрительно фыркнула.
Если бы меня толкали на улицах всякий день, я, может быть, не обратил бы на это происшествие никакого внимания. Но я не принадлежу к типу людей, которых хочется обидеть. Шесть лет без проблем пересекал я ночной Нью-Йорк в любых направлениях. И в Париже в первый раз встретился с направленной на меня лично злобой.
— Нужно было все же попытаться избить его. Была бы спокойна моя мужская гордость. Я же поступил как воспитанный человек. Придется ходить теперь с униженным мужским достоинством. С другой стороны у «плачущего» мог оказаться в кармане нож, и сейчас бы я не шел «ше муа», а лежал бы, умирая, на сочленении улиц де Розье и Фердинанд Дюваль и наблюдал бы, как вверху тревожно движутся грязные облака. Нет, хотя я сейчас себя хуево чувствую, я поступил разумно… Вот Джек Абботт, другой подопечный Эрролла Макдональда (Эрролл — мой и Абботта редактор в нью-йоркском издательстве «Рэндом Хауз») в подобной стычке с нервным мальчиком поступил нецивилизованно, но по-мужски, — перерезал артерию на красивой шее официанта. Мне следовало иметь в кармане бритву и перерезать артерию наглецу, сбившему с меня очки. Мне стыдно перед собой. Эрроллу, узнай он о случившемся, будет стыдно за меня. Бритву в кармане пиджака я перестал носить в 22 года. Зря, пожалуй, я перестал носить бритву. Джек Абботт звонит Эрроллу в издательство из тюрьмы «коллект». Вот и я бы звонил. Хорошенькие, однако, у Эрролла собрались писатели…