Я родился в Ленинграде, на улице Красных Зорь. Как многие мальчики, я собирался стать машинистом, кондуктором, начальником станции. Я изображал паровоз, разводивший пары, и на трехколесном велосипеде отправлялся в далекий, заманчивый путь. Впервые побывав в цирке, я стал укротителем кота Марса; после первого посещения ТЮЗа столовая превратилась в театральный зал, кабинет отца — в сцену, портьеры — в занавес, фрегат над диваном на полке — в театральную бутафорию; мама была в театре единственным зрителем… Отец подарил мне цветные карандаши, и мама не знала — радоваться ей или огорчаться: клеенка на столе, стулья, даже стены в коридоре и кухне были разукрашены мною во все цвета.
…Мама! С тех пор, как я помню себя, я помню ее, мою маму…
Вот я с голыми, вечно ободранными коленками лихо скатываюсь с четвертого этажа; перила ускользают, я больно ушибаюсь о каменный пол. Я не реву, но у мамы глаза полны слез: «Сколько раз я предупреждала тебя, Никиток!» Она спешит на кухню — намочить полотенце.
Она читала мне вслух мои первые книги; это рассказы о Ленине, о славных конноармейцах Буденного, о моряках, кораблях, дальних плаваниях. Мой отец — военный моряк, и я гордился, что он командует катером. От отца я впервые узнал, что такое мостик и трапы, кают-компания и камбуз, торпедные катера и торпеды. Я называл кают-компанией столовую, переднюю — баком, а трамвайные столбы под нашими окнами — мачтами. Я отбивал склянки столовым ножом по кофейнику и пронзительным звоном будильника объявлял боевую тревогу. В ванной я изображал водолаза и приучал к воде кота Марса; вода выплескивалась, затопляла переднюю, вытекала на лестницу; я постоянно ходил с расцарапанными руками.
Я рисовал корабли, катера и подводные лодки; морских животных, живущих в глубинах; смертельные схватки водолазов со спрутами.
Ложась спать, мечтал вслух:
— Вырасту, пойду плавать!
— Значит, и ты, как отец, уйдешь в море… — с грустной улыбкой говорила мама.
Недаром она упрекала отца, когда он приезжал на денек из Кронштадта:
— Ты ошибаешься, Юра, думая, что твой дом — в Ленинграде.
Отец крепко обнимал ее, утешал: жену, мол, и сына он крепко любит!
— Но не больше моря! — не сдавалась мама.
Да, он море любил! Мы залезали на огромный диван, и отец принимался рассказывать о ночных вахтах, когда не видно ни зги и лишь слышно, как плещется за кормою вода; о походах в шторм, когда пена, клубясь, перекатывается через палубу, тогда — держись! Зазеваешься — подхватит и унесет в глубину! Он рассказывал о дальних походах в порты, где дома с черепичными крышами не похожи на наши; о желтой лунной дорожке, пересекающей путь корабля. Море в рассказах отца то было тихим и гладким, как одеяло из зеленого бархата, то вдруг начинало бурлить, поднимались волны и корабль оказывался в глубоком ущелье, среди водяных черных гор…
И мама чувствовала, что и я, только вырасту, уйду от нее…
Я, жалея ее, обещал:
— Я буду к тебе приезжать…
— Часто? — с надеждой спрашивала мама.
— Ну, нет. Знаешь, я буду где-нибудь очень далеко: на Тихом океане, на Севере…
Мама целовала меня, ее синие глаза были нежные, любящие, ее золотые волосы щекотали мой подбородок; я засыпал, не выпуская ее теплой руки. Во сне я видел себя то на мостике, то у перископа подводной лодки, то на марсе крейсера, высоко над палубой — во сне я был уже моряком. Недаром ведь наша фамилия флотская — Рындины: и мой прадед и дед были моряками. Рындой назывался звон колокола на парусных кораблях в самый полдень.
Я с нетерпением ждал отца. Он всегда приезжал неожиданно, глухой ночью. Мама, услышав звонок, выбегала в прихожую. Я высовывал нос из-под одеяла и слышал, как она восклицала:
— Наконец-то приехал, родной!
— Ну, как вы тут? — спрашивал он. — Здоровы? Никитка спит?
— Я проснулся! Иди сюда, папа!
Он входил ко мне в комнату в черной флотской шинели и в запорошенной снегом ушанке, и я кидался к нему на шею. От отца пахло холодом, ветром и душистым трубочным табаком.
— Погоди, Кит, задушишь, — смеялся он. — Да погоди же, простудишься, — а сам крепко прижимал меня к холодной шинели и целовал в лоб, в нос и в уши.
Волосы у него были густые, чуть вьющиеся; лицо молодое, широкое, доброе; карие глаза почти всегда улыбались, а щеки — они даже зимой были покрыты легким загаром. На синем кителе поблескивали нашивки капитан-лейтенанта.
Он торопил:
— Одевайся скорей, будем завтракать.
В эту ночь отец не ложился. Чтобы добраться до нас, ему надо было переехать залив по льду в автобусе, целый час проскучать в электричке и пешком добираться от вокзала на Петроградскую сторону: так рано трамваи еще не ходили.
Пока я умывался, отец разгружал чемоданчик (он всегда привозил много вкусных, вещей). За окнами еще было темно; к стеклу прилипали снежинки. Ярко светила лампа над круглым столом. Мама щебетала, как птица, и разливала ив большого медного чайника чай. Отец начинал рассказывать что-нибудь очень смешное: о корабельном медведе, который стащил и съел кусок мыла и целый день пускал мыльные пузыри, или о корабельном коте, потерявшем в бою с крысами полхвоста и пол-уха. Отец изображал медведя и кота так смешно, что мы смеялись до слез.