Стоял яркий июньский день. Бледно-голубое небо раскинулось высоким куполом над необозримым, по краям волнистым пространством, покрытым темными пятнами дремучих лесов; то там, то сям сверкали среди них, словно аквамарины, тихие, прозрачные озера или ярко-зеленые, изумрудные болота; кое-где темные пятна лесов перерезывали широкие ленты желтых песков или полосы хилой, бледной пашни. В воздухе было тихо, тепло, но не жарко. Солнце перешло уже за полдень и обливало всю даль своими ласковыми лучами, и в этих-то золотых лучах грелась и нежилась тихая, задумчивая Литва.
Но внизу, в дремучих лесах и жалких поселках, не было так безмятежно, как можно было бы подумать сначала. За околицей одного из таких поселков, прилепившегося у опушки темного столетнего бора, толпилась значительная группа поселян; все они были малорослы, сутуловаты, с обрюзгшими, болезненными лицами. Белые валяные шапки и такие же свитки дополняли их общий унылый, покорный вид. Два поселянина караулили вдали, наблюдая за дорогой. Посреди толпы стояла какая-то фигура в монашеской одежде и в высокой, сужающейся кверху шапке, закрывавшей до половины лицо. На этом-то монахе, очевидно, и сосредоточивалось все внимание толпы. Лица всех были возбуждены, взволнованны, каждый старался протиснуться вперед, чтобы не проронить ни слова из речи монаха.
— Пора, пора, братие, — говорил тот горячо, — приспе убо час, наста время подняться всем против подлого ига польских панов и ксендзов! Господь нас всех создал равными, а они, обратиша вас в волов подъяремных, били вас горше домашнего скота; но приспе час возмездия: сам господь призывает вас восстать за свою правую веру и низвергнуть их, еретиков и хулителей божьего слова!
— Так, так, отче, — раздалось несмело в разных местах. — Да куда нам! Мы люди темные, слабые, нам ли идти против ляхов? Одного зарежешь, а нахлынет их куча — и конец!
— Вы не одни, — продолжал горячо монах, — батько Хмель, глаголю вам, стоит за вами, с ним сорок тысяч войска и сам Тугай-бей... Разбито польское коронное войско; самих гетманов отправил батько в Крым.
Громкие крики изумления прервали слова монаха, но в это время раздалось несколько голосов:
— Тише, хлопцы! Не знаешь ты, видно, отец святой, что не Хмель панов, а паны уже разбили Хмеля. Вчера мы вернулись из города, все паны говорят, что Хмель в плену и строят для него виселицу в Варшаве.
— Лгут вам все паны! — вскрикнул пламенно монах. — Они боятся, чтобы вы не подняли бунта, и стараются запугать вас! Разбито, паки реку, коронное войско, да скоро услышите еще и не то! Бежат отовсюду паны при одном имени Хмеля: каждый день, аки речки к морю, льются к нему тысячи войсковых людей! В Волыни уже поднялось все поспольство: сожгли в Белянах костел, вырезали ляхов в Триречьи...
— Так что ж и нам смотреть на них! Допекли они нас не хуже вашего! — раздались яростные крики в задних рядах. — По домам, братцы, за серпы, за косы! Правду отец святой говорит!
Но еще передние ряды стояли в нерешительности.
— Стойте и стойте, хлопцы! — остановил раскричавшихся седой, сгорбленный старик и, вышедши вперед из толпы, остановился перед монахом. — Слушай, божий человек, — заговорил он, опираясь на палку, — да не мутишь ли ты нас понапрасну? Где уж козакам коронное войско победить?
— Я служитель бога, а не бунтарь, — отвечал гордо монах, — и прислан к вам от самого Хмеля да от киевских святынь. Божий вождь идет за народ и за веру и обещает выбить весь люд из-под лядского ярма. Святый владыка благословил и поставил его над вами: он ваш король и гетман, он даст всему краю и мир, и волю, и лад!
— Так что же ждать? Слава Хмелю! По домам, братцы! За серпы, за косы! — раздались уже отовсюду горячие голоса, и вся толпа всколыхнулась, как один человек.
— Стойте, братие, — остановил всех монах, — так, сгоряча, не довлеет; разошлите хлопцев с весточкой этой по окрестным селам, да только тихо, чтоб не проведал никто из панов, дондеже не вострубит глас велий. Собирайтесь загонами, очищайте русскую землю и спешите к батьку; всем найдется работа, а по трудах вольная воля и своя земля.
— Слава Хмелю! Слава батьку! Головы за него положим! — закричали десятки голосов, но в это время раздался испуганный крик сторожевых:
— Чаплинский! Чаплинский и Ясинский с ним!
В одно мгновенье толпа распахнулась. Некоторые, более дальние, метнулись по сторонам, остальные же не успели скрыться, так как группа всадников, испугавшая сторожевых, заметила уже переполох толпы и приближалась к ней на полных рысях.
Все окаменели; горячечное выражение лиц мгновенно заменилось выражением забитого, приниженного страха, только более молодые хлопцы бросали на приближающихся угрюмые, затаенные взгляды. Впереди всех всадников покачивался на сытом широкогрудом коне дородный шляхтич с круглым, солидным брюшком, приходившим в движение при каждом шаге коня; на нем был пышный польский костюм с молодцевато заброшенными за плечи вылетами и такая же шапка с кичливо торчащим пером. Голубые выпуклые глаза пана сидели навыкате; щетинистые светлые усы были подкручены вверх. Толстое лицо его от быстрой езды и от вспыхнувшего гнева было теперь багрово, дыхание вырывалось из его обширной груди со свистом и шумом. Рядом с ним скакала молодая женщина необычайной красоты; во всей ее осанке, в каждом жесте сквозили гордость, честолюбие и сознание собственной обаятельности. Дородный шляхтич обращался с нею с шумным восторгом, сквозь который нетрудно было заметить, что он немало побаивается красавицы; сосед ее налево, молодой шляхтич с хорошеньким острым личиком, на котором играло кичливое выражение, рассыпался и юлил перед нею; но, несмотря на это, лицо красавицы было холодно и недовольно, губы плотно сжаты, синие глаза глядели из-под собольих бровей презрительно и надменно, когда же взгляд их скользил по дородной фигуре пана, в них отражалось далеко не дружелюбное чувство. За шляхтичами ехали в почтительном отдалении слуги, доезжачие и псари со сворами собак. Дородный шляхтич, которого поселяне назвали Чаплинским, заметил сразу скопище народа и замешательство, которое вызвало их появление.