Вы можете назвать меня извращенцем, но я люблю Средиземное море зимой.
Скажем, Каталония, январь. Море, когда нету солнца, — кипящий ледяной свинец. Злобно чавкает где-то в камнях своим беззубым стариковским ртом. Ворчит, что-то ищет в скалах. Не находит и опять ворчит. Ворчи, ворчи, всё равно не найдёшь.
Ветер — душистый и холодный. На парапете, как дуэлянт, наотмашь лупит тебя мокрыми перчатками по щекам. И тебе нечем ответить.
Ранние сумерки. Мутное пятно солнца (а может — луны?) у горизонта. Зима, не сезон. А мне нравится. Нравятся эти мерзкие дожди, этот нудно пристающий мокрый ветер, эти ахающие волны, похожие, когда выглядывает солнце, на расплавленную слюду, эта бьющаяся подстреленной птицей парусина навесов. Пахнет йодом водорослей и пригорелым кофе. Хорошо. Слегка тревожно, но уютно.
А особенно уютно посидеть на застеклённой веранде какой-нибудь кафешки, поговорить с интересным человеком.
Мы сидели в ресторанчике маленького каталонского городишка Тоса-де-Мар, на застеклённой террасе с видом на море и пили сангрию. Я и моя старая подружка Галя, жена Глебушки, тоже моего старого друга. Сидели, ждали Глебушку, чтобы отметить старый новый год. Глебушка был на каких-то переговорах.
Сангрия — очень вкусная, напоминает яблочно-вишнёвый компот, который варила моя бабушка, царство ей небесное. Только от этого — испанского — компота почему-то хочется пробежаться по перилам парапета. Или поболтать за жизнь. И Галя решила заняться последним.
Два слова о Гале, пока она отпивает, вдохновляясь, сангрию, затягивается «Парламентом» и стряхивает пепел в пепельницу в виде ящерицы Гауди.
Галя — очаровательное существо. Родом — крымчанка. Мама — хохлушка, папа — моряк. Фамилия — Дюбель. Галя Дюбель. Почти как матрос Железняк.
Имеет: роскошную грудь, золотую фиксу во рту, родинку над губой. Эротика, рок, романтика. Три в одном. Говорит баритоном. Брюнетка. Взгляд испепеляет сразу и навсегда. Бутылку вина нежно называет «глычек» (конечно с южным «Г»), меня — «Вовчара», скандинавов — «трескоеды», украинские деньги — «хохлобаксы» и тому подобное. Но особенно выразительно её «Тю», которое имеет тысячи оттенков, например: «конечно», «ни в коем случае», «а вы собственно кто?», «ты бы, малой, полечился», «брысь!», «а я в принципе и не замужем», «ешьте, суки, сами свои салатики», «убери руки, животное», «обними меня покрепче» и т.д.
Галя — моя ровесница. То есть до пенсии ей, мягко говоря, ещё далеко. Но в своей жизни она навидалась таких видов, что даже от одного из них у меня бы лично случился инсульт. Или энурез. В зависимости от вида. Слушайте сами.
— Шо было, Вовчара, то было, — философски начала Галя и затянулась, ослепительно блеснув фиксой и матово забрезжив черешинами глаз.
— Ты любишь немцеу?
— Средне, — ответил я.
— Тю!
Это значило: «Г… ответ»
— Моя первая европейская гастроль, Вовчара, была с немцем. Его звали Ганс. Ты знаешь Ганса?
— Нет, ты мне про Ганса ничего не рассказывала.
— Тю! А шо там рассказывать! Я упервые увидела его около буржуазного магазина «Берёзка». Это было як гром и молния. Он был высокий, голубоглазый и прекрасный, як я не знаю шо. Тогда я ещё безумно любила Боярского, но по сравнению с Гансом Боярский показался мне тараканом у шляпе. Я сказала себе: «Галю, это он». Я проделала работу, и Ганс запал на меня, як кот на валериану. Он мотылялся у моих стройных ног, целовал мои шорты и обещал берлинскую прописку. Он долго уговаривал меня сходить с ним у брак, но я не соглашалася, потому шо я же ж люблю Родину, ты знаешь. Он звал меня «майне либе» и поил шнапсом. Он говорил, шо я его Гретхен и Брюнгильда и водил у «Берёзку». Наконец я растаяла у лучах его интуристской любви. Мы уехали у Берлин и расписалися, як родные. Ты был у Берлине, Вовчара?
— Был. Хороший город.
— Тю! У Берлине усё прекрасно, кроме немцеу. Мы жили мирными голубками несколко месяцеу. Но потом у меня открылися глаза. Он сказал мне: «Галю, иди работать», «Тю! — ответила я, — я не по́няла, шо ты имеешь у виду. Последний раз я работала в третьем классе средней школы на уроке труда. Я вышивала крокодила Гену, похожего на тебя, любимый. С тех пор я не работала. Давай жить так: я буду твой прекрасный цветок, а ты будешь моим заботливым садовником. Ты будешь поливать дёйчемарками мои прекрасные лепестки, а я буду распускаться, як я не знаю шо, и опьянять тебя сказочным ароматом любви. Зер гут?» Но он упёрся рогами у быт и, як придурок, повторял свои скучные глупости. Он говорил: «Ты должна работать, потому что моя трудолюбивая Германия — это не твоя ленивая Россия. Здесь вам не тут. Здесь усе как один должны работать и считать куркулятором деньги». Тю! Я по́няла, шо этот менталитет мне неродной у принципе. Я сказала ему: «Ганс! Ты можешь идти уместе с твоим германским трудолюбием у то место, где ноги становятся нехорошим словом. Моя любоу х тебе была чиста до невозможности, но она умерла наусегда, як ГДР. А теперь, Ганс, дай мне очень много денех и прощай наусегда». Он долго не хотел расставаться со мной и с валютой, но я проделала работу, и справедливость восторжествовала. Я ушла от него в одних шортах и у майке на, извиняюся, совершенно голое тело, но с сумочкой, где было на шо достойно жить первые пять-шесть лет.