Где же конец нашей земли? За четверо суток я пересек столько меридианов и параллелей, что на этой географической сетке могли бы уложиться десятки иных государств. Далеко позади остались русские леса, одетые в мягкий, еще неяркий багрец. Позавчера в последний раз поклонились мне седые ковыли, заполонившие степное придорожье, а вчера за вагонным окном весь день мелькала пестрая экзотика безоблачного полуденного края: пожухлые от яркого солнца травы; съеденные солью и потрескавшиеся от безводья плешины; огненные языки сентябрьских канн, листья которых похожи па слоновые уши; комолые домишки-мазанки окнами во внутренний двор; крутолобые часовенки и мечети…
Теперь с самого утра, когда мы пересели с поезда на автомашину, бурой верблюжьей шкурой маячит перед глазами пустынная даль и дрожит белесое, словно остекленевшее, небо над нею.
Гриша Горин, мой университетский однокурсник, протирая очки от дорожной пыли, декламирует:
Золотая дремотная Азия
Опочила на куполах…
У Гриши странное восприятие окружающего: прежде всего он видит уже кем-то увиденное. Ну купола, ну солнце. А где же эта «дремотность» Азии? Вон громадные металлические вышки по-солдатски наступают на песчаный ад; вон длинношеие роботы, похожие на жирафов, зубастыми пастями вгрызаются в безводный грунт и за ними тянется широченная трасса канала; вон кружит вертолет, выискивая место для посадки: значит, надо что-то разведать и положить здесь начало завтрашней жизни…
Однако Гриша, ошеломленный непривычной экзотикой, шпарит свое:
— Вот она, романтика, Володька! Как тут не вспомнить Пушкина:
В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной,
Анчар, как грозный часовой,
Стоит один во всей Вселенной.
Он показал рукой на живой столб — невысокое, уродливо остриженное дерево в узловатых, болезненно-темных наростах — и разочарованно спросил:
— Это и есть анчар? Велико же было воображение поэта…
— Тут, а не анчар, — объяснил Шукур Муминов, худощавый угрюмый солдатик, подсевший к нам еще в Адилабаде.
— Что тут? — повернулся к нему Горин.
— Тутовое дерево. Его ветви обрезают на корм шелковичным червям.
— Червям? Ха, скажи на милость. Когда-то в Англии овцы «поели» людей, а здесь — и того страшней. Представляю, какие это червяки, если они деревья глотают. — Гриша даже поежился, провожая взглядом одинокую шелковицу.
Ребята, тесно сидевшие на скамейках, прикрепленных поперек кузова грузовика, засмеялись.
— Последний всплеск веселья, — меланхолично обронил Горин. — Посмотрим, как вы там, в барханной стороне, будете смеяться.
Дорога круто повернула вправо, распарывая волны песчаной целины.
— Скоро, что ли, старшина? — спросил кто-то, перегнувшись через борт.
Из кабины показалась фуражка крепыша Дулина, который встретил нас на адилабадском вокзале.
— А вы песню, хлопчики, заводите. Пулей домчимся, — посоветовал он и сам же первый начал:
За седыми курганами,
За песками-барханами…
В кузове несмело занялась мелодия:
Я с друзьями живу и служу…
Потом песню подхватил весь стриженый народ:
Ну а где я живу и служу —
Я об этом тебе не скажу.
Не скажу.
Эту песню впервые я услышал в исполнении ансамбля ПВО страны, на концерт которого меня однажды пригласил отец. С тех пор ее полюбили в нашей семье. Заслышав знакомый мотив по радио, отец, кадровый летчик, непременно восклицал:
— Тома, нашу поют!
А когда песня заканчивалась, отец мечтательно вздыхал и, обращаясь к матери, говорил:
— Жаль, Тома, что нам поздновато в ракетчики… А ты, младший Кузнецов, как смотришь на эту профессию? Ракетчик. Здорово звучит!
И отец и мать не раз заводили разговор, чтобы я поступил в военное училище, откуда открывается широкая дорога в ратный мир. Но я не разделял их желания, считал своей стихией журналистику.
— Жаль, Володя, очень жаль, — повторял отец. — Армия — великая школа жизни. Думай, думай, сын…
— Земля! — прервал мои мысли Горин. Он сорвал широкополую панаму с яйцеобразной головы и театрально раскланялся.
Ребята привстали, вглядываясь в открытие новоиспеченного Магеллана.
— Садись! — вынырнул Дулин из кабины. — Стоять не положено.
Издали виднелись какие-то ажурные конструкции, аккуратные домики, сбившиеся в тесный табунок. На крутом бугре возвышалось загадочное сооружение, похожее на солдата, отдающего честь: «Здравия желаю, стригунки!» Позже мы узнали, что это локатор — глаза, уши и мозг маленького гарнизона, не помеченного ни на одной карте.
— Ну вот и наш Ракетоград. Солдатский дом, солдатский пост, — весело сказал старшина, когда запыленная машина остановилась около решетчатых ворот, сделанных из алюминиевых труб.
Над аркой алела пятиконечная звезда, а на двери КПП висел жестяной прямоугольник с требовательной надписью о предъявлении пропуска.
В казарме, к моему удивлению, оказалось довольно уютно. Над внутренним входом в нее — светящийся плакат:
«Внимание!
Боевая готовность не более … минут!
Воин, будь бдителен!»
Пол застелен розоватым линолеумом. У каждой койки — табурет и тумбочка под белой салфеткой. Четыре окна налево, четыре направо. У стены, противоположной двери, — матовое око телеэкрана. По углам аккуратные печки с надписями: