Искать образ войны на том уровне, где все может определяться человеческим действием, противно героическому духу. Но, пожалуй, многократная смена облачений и разнообразные превращения, которые чистый гештальт войны претерпевает в череде человеческих времен и пространств, предлагают этому духу завораживающее зрелище.
Это зрелище напоминает вид вулканов, в которых прорывается наружу внутренний огонь земли, остающийся всегда одним и тем же, хотя расположены они в очень разных ландшафтах. Так участник войны в чем-то подобен тому, кто побывал в эпицентре одной из этих огнедышащих гор, — но существует разница между исландской Геклой и Везувием в Неаполитанском заливе. Конечно, можно сказать, что различие ландшафтов будет исчезать по мере приближения к пылающему жерлу кратера, и что там, где прорывается подлинная страстность, — то есть прежде всего в голой, непосредственной борьбе не на жизнь, а на смерть, — не столь важно, в каком именно столетии, за какие идеи и каким оружием ведется сражение; однако в дальнейшем речь пойдет не об этом.
Мы, скорее, постараемся собрать некоторые данные, отличающие последнюю войну, нашу войну, величайшее и действеннейшее переживание этого времени, от иных войн, история которых дошла до нас.
Своеобразие этой великой катастрофы лучше всего, по-видимому, можно выразить, сказав, что гений войны был пронизан в ней духом прогресса Это относится не только к борьбе стран мел собой; это справедливо также и для гражданской войны, во многих из этих стран собравшей второй, не менее богатый урожай. Оба эти явления — мировая война и мировая революция — сплетены друг другом более тесно, чем кажется на первый взгляд; это две стороны одного и того же космического события, они во многом зависимы друг от друга и в том, как они подготавливались, и в том, как они разразились.
По всей вероятности, нашему мышлению еще предстоят редкостные открытия, связанные с существом того, что скрывается за туманным и переливающимся многими красками понятием «прогресса» Без сомнения, слишком жалкой оказывается привычная для нас ныне манера потешаться над ним. И хотя, говоря об этой неприязни, мы можем сослаться на любой из подлинно значительных умов XIX столетия, однако при всем отвращении к пошлости и монотонности возникающих перед нами явлений зарождается все же подозрение — не намного ли более значительна та основа, на которой эти явления возникают? В конце концов, даже деятельность пищеварения обусловлена удивительными и необъяснимыми силами жизни. Сегодня, разумеется, можно с полным основанием утверждать, что прогресс не стал прогрессом; однако, вместо того чтобы просто констатировать это, важнее, вероятно, задать вопрос: не скрывается ли под будто бы столь хорошо знакомой маской разума, как под великолепным прикрытием, его подлинное, более глубокое значение и не состоит ли оно в чем-то ином?
Именно та неизбежность, с которой типично прогрессивные движения приводят к результатам, противоречащим их собственным тенденциям, позволяет догадаться, что здесь — как и повсюду в жизни — эти тенденции в меньшей степени имеют определяющее значение, нежели иные, скрытые импульсы. Дух с полным на то правом многократно услаждал себя презрением к деревянным марионеткам прогресса, — однако приводящие их в движение тонкие нити остаются для нас невидимы.
Если мы пожелаем узнать, как устроены эти марионетки, то нельзя будет найти более удачного руководства, чем роман Флобера «Бувар и Пекюше». А если мы пожелаем заняться возможностями более таинственного движения, которое всегда больше предчувствуется, нежели может быть доказано, то множество характерных мест обнаружим уже у Паскаля и Гамана.
«Между тем, наши фантазии, иллюзии, fallaciae opticae[1] и ложные заключения тоже находятся в ведении Бога». Такого рода фразы рассыпаны у Гамана повсюду; они свидетельствуют о том образе мысли, который устремления химии стремится вовлечь в алхимическую область. Оставим открытым вопрос, ведению какой области духа принадлежит связанный с прогрессом оптический обман, ибо мы работаем над очерком, предназначенным для читателя XX века, а не над трактатом по демонологии. Несомненно пока лишь то, что только сила культа, только вера могла осмелиться протянуть перспективу целесообразности до бесконечности.
Да и кто стал бы сомневаться в том, что идея прогресса стала великой народной церковью XIX столетия, — единственной, которая пользуется действительным авторитетом и не допускающей критики верой?
В войне, разразившейся в.такой атмосфере, решающую роль должно было играть то отношение, в каком отдельные ее участники находились к прогрессу. И в самом деле, в этом следует искать собственный моральный стимул этого времени, тонкое, неуловимое воздействие которого превосходило мощь даже наиболее сильных армий, оснащенных новейшими средствами уничтожения эпохи машин, и который, кроме того, мог набирать себе войска даже в военных лагерях противника.
Чтобы представить этот процесс наглядно, введем понятие тотальной мобилизации: давно уже минули те времена, когда достаточно было под надежным руководством послать на поле битвы сотню тысяч завербованных вояк, как это изображено, к примеру, в вольтеровском «Кандиде», времена, когда после проигранной Его Величеством баталии сохранение спокойствия оказывалось первым долгом бюргера. Однако еще во второй половине XIX столетия консервативные кабинеты были способны подготовить, вести и выиграть войну, к которой народные представительства относились с равнодушием или даже с неприязнью. Разумеется, это предполагало тесные отношения между армией и короной, отношения, которые претерпели лишь поверхностное изменение после введения всеобщей воинской повинности и по сути своей еще принадлежали патриархальному миру. Это предполагало также известную возможность вести учет вооружениям и затратам, вследствие чего вызванный войной расход наличных сил и средств представлялся хотя и чрезвычайным, однако никоим образом не безмерным. В этом смысле мобилизации был присущ характер