В еловых борах над Камой, Вишерой и Косьвой тосковали кукушки. От зари до зари не смолкало призывное: «Ку-ку! — где ты?» По деревням и заводским поселкам пастушьи рожки играли первый выгон. Иногда, заглушая и кукушек и рожки, разливалась трубная мужская песня. «Ты взойди-взойди, солнце красное!» — пели бурлаки на плотах. Иногда, заглушая все, подавал команду лоцман:
— Эй, чего рты-то раззявили! Греби вправо, вправо!..
Дорофею Ширяеву тоже надо было идти с плотами из Камы в Волгу, из Соликамска в Астрахань, но вместо этого он оказался у Вишеры, на глухой уральской тропе. Пробирался Дорофей в Сибирь. Был он изрядно пожилой, поседелый, но, как все лоцманы-плотогоны, прямой и громогласный по-молодому.
По одну руку Дорофея шла жена, сгорбленная старушка, по другую — сын, тринадцатилетний подросток. Мать с сыном шли налегке, все небогатое добро Дорофей нес один, за спиной в холщовой торбе. Половину торбы занимали лапти: Дорофей не знал, далек ли будет путь, и взял на каждого по три пары.
В то время из России в Сибирь шло много всякого народу: беглые крепостные мужики, беглые солдаты, охотники за пушниной и золотом, купцы и перекупщики, ревнители старой, гонимой в России веры. Мужики валили на юг, в степи, на вольный чернозем; солдаты и охотники — в тайгу и в горы; староверы пробирались к границам Китая; купцы и перекупщики норовили успеть всюду.
Дорофей интересовался только реками. Первой легла перед ним сибирская река Тавда. Постоял Дорофей над Тавдой, выкурил трубку, поглядел на ленивую воду, на болотистые мшистые берега и пошел дальше. Второй легла река Иртыш. Дорофей развел костерок, жена вскипятила чай, сварила жиденькую овсяную кашицу. Выпили чай, съели кашицу и пошли. Третьей легла Обь. Здесь Дорофей решил: «Нечего искать больше, вода и быстра, и глубока, и обширна». Развязал торбу, достал топор и принялся строить избенку. Уложил пять венцов и — снова за торбу:
— Вода больно мутная, в горле першит от нее.
Жена поворчала: «Фу-ты, гусь лапчатый-перепончатый! Нет тебе устали», — и начала помогать Дорофею увязывать торбу, и потом чуть что — «лапчатый-перепончатый», когда сердито, когда ласково, когда с гордостью за своего лоцмана.
Окончательно остановились Ширяевы на Енисее, у Большого порога. Река и тут, до порога, была с Волгу, а старожилы говорили, что идет она и за порог далеко, тысячи на три верст, в низовьях не отличишь ее от моря.
В верху реки были полустепные хлебородные места, стояли большие села; вокруг порога и ниже — сплошная тайга, за нею тундра, жили там рыбаки и охотники, где небольшими поселками (станками), где кочевьями. И в селах и по станкам охотно принимали новых поселенцев: земли и рыбы было вдоволь; но Дорофей поселился у порога, решил и здесь заниматься лоцманством. Нелегко бросить, позабыть: тридцать лет гонял плоты из Соликамска в Астрахань.
Первое лето Дорофей знакомился с порогом, ходил в пустой лодке, на второе начал проводить илимки[1]. Каждую весну сотни по две илимок сплывало из хлебных сел в тайгу и тундру.
После уже, когда Дорофей помер, узналось от сына, что Каму с Волгой бросил он по буйству своего характера: повздорил как-то с хозяином-лесопромышленником и ударил его, так ударил, что раздалось по всей Волге. В Сибирь идти было неизбежно, либо по доброй воле, либо в кандалах. Дорофей успел — вольно. Умер он шестидесяти лет отроду и тоже от своего характера: разбил на пороге илимку, не простил себе такого промаха и нырнул сам вслед за илимкой.
Всем, кто шел в низы, сын Дорофея Пимен давал по целковому и наказывал глядеть по берегам мертвое тело, а найдут — предать земле. Глядели, искали и не нашли: умчала Дорофея река в Северный Ледовитый океан.
Минуло лет семьдесят. Разошлись внуки и правнуки первого Ширяева лоцманами и матросами по всей великой реке. У Большого порога остался Иван Пименыч. Было у него четыре сына, три снохи, дочь-невеста и семь внуков. Вся семья жила в одном доме, все сыны, кроме младшего, работали у Большого порога. Старший сын Егор и младший Веньямин были высокие, суховатые. Двое средних, Павел и Петр, — ростом ниже, по кряжистее. Павел, кроме того, курчавый, толстогубый, с маленькими аккуратными руками, какие бывают у женщин-коротышек.
Дочь Мариша была высокая смуглянка.
Старшему из сыновей шел сорок третий год. Крестили его Георгием, но недолго держалось за ним это воинственное и красивое имя, всего несколько минут, пока он находился в церковной купели в день своего крещения; уже на паперти он стал Егором, а за церковной оградой — всего только Егоркой. Сорок третий год, в бороду и на виски пробралась седина, лоцманская слава прошла по всей реке, от вершины до океана, второй брат Пашка давно стал Павлом, третий — Петром, и даже младший Венька стал Веньямином, а он — все Егорка.
«В сорок лет ни жены, ни детей… Какой же он человек? Наверно, немножко дурачок и блаженненький», — думали про него и соседи и домашние. Только отец звал его Егором, да сестра Мариша — Егорушкой.