Каждый особливый, не простой денек был у деревенской бабушки моей отмечен именем человеческим. Календарь этот именной, устный звучал примерно так:
— Хлебушко в полях сеют на Егория. Петров день — начало сенокосам. Пчел в палисадник под солнышко выставляют на Зосиму, в теплый омшаник убирают на Савватия.
— И каждое имя это, — толковала мне бабушка, — не просто имя людское, а еще и угодное Всевышнему. И все угодники Господни, начиная от Авдотьи-Малиновки, лесной ягоды охранительницы и до божьего брата Якова, что осенние поля первою снежною простынкой укрывает, — все-все они нам помощники в наших трудах. Оттого и дни, в крестьянстве особые, названы их именами. Да не только дни работные, а, конечно же, и веселые, праздничные!
Что верно, то верно. У нас в деревне самый большой праздник был тоже именным. Назывался он Николой Зимним. Или попросту — Николой. А еще об этом празднике говорили, что он у нас — «престольный», но я, малолеток, путал это слово со словом «застольный». Да ведь и было от чего. Во-первых, в этот день к бабушке наезжало и сходилось столько родни-гостей, что наша изба так и ходила ходуном от шума-веселья; а во-вторых и в главных, бабушка к празднику-то настряпывала столько всяких пирогов, что не знаешь за какой и приняться сразу. Когда же примешься, так от любого тебя за уши не оттащишь! Румянились у бабушки на столе и пироги с капустой, и с творогом, и с морковью, и с солеными груздями, а на заедку, на сверх сыта — с медово-брусничною начинкой!
В общем, изо всех бабушкиных праведников мне, подростышу, наиболее нравился этот праздничный, в моем понятии всегда только пироговый Никола.
И вот в самый канун такого Николина дня бабушка хлопочет на кухне, а я теснюсь рядом на скамейке у окошка. Бабушке я маленько мешаю, но она меня не прогоняет, а нет-нет да и суёт какой-нибудь лакомый кусочек.
Погода же за окошком нашим — не похоже что и праздник завтра. Вдоль деревни по дороге белая поземка насвистывает; голые березы дрожат, качают мерзлыми ветвями; меж дворов прямо на глазах растут острые сугробы. И не видать нигде не единой живой души. И только на тонкой тычинке у нас на ограде палисадника сидит, нахохлилась странно яркая в этой белёсой мути маленькая синичка. Она съежилась, она все поглядывает на окошко, смотрит прямо на меня, и я представляю, каково ей там, на ветру, — тоже поёживаю плечами.
— Ох, бабушка! По такому ненастью, похоже, не только гости, а и сам Никола не придет к нам! Останемся без праздника!
Бабушка тупой стороной ножика очищает тесто с рук, смотрит на меня серьезно:
— Придё-ёт… Не переживай! Он, Никола-то, гляди, уж свой добрый знак нам прислал.
— Что за знак? Где? — удивляюсь я, а бабушка показывает на ту, озяблую, за окошком синичку:
— Вот она и есть его знак. Эта пичуга у нас тут, в наших краях, особая совсем. Изо всех других, зимних, она шустрей, краше. Ее Никола еще в давнее, старопрежнее время к нам от Господа Бога за пазушкой принес… Не будешь ухмыляться, не будешь попусту насмешничать — расскажу!
И тут я услышал от бабушки не то быль, не то сказку, и слушал все это с полным, как говорится, вниманием:
— Как я уже говорила, — начала бабушка, — в одну из годин давнепрошлых навалилась вдруг такая крутая, такая долгая зима, что ей и конца не видать. Люди в деревнях, в селах по времени весны ждут, а весны все нету и нету. Люди к белым окошкам припадают, высматривают, не проглянет ли солнышко, но в рамы лишь вьюга колотит, а стынь-морозище такой, что и железо рвет и птицу на лету бьет!
Пали сельские люди духом, жмутся к печкам, которые и топить уж почти нечем, горестно шепчутся: «Весна, поди, не вернется к нам совсем… А, значит, и не хаживать нам за плугом по теплой пашенке, пропадать, как есть, с холоду, с голоду…»
Долетела эта печаль до всегдашнего крестьянского заступника, до Николы-угодника. Да и сам он, по горемычным селам ходучи, искручинился весь. И вот стучится он наверх к самому Богу, ласково ему говорит: «Господи! Дал ты нынче зиму долгую, дал шибко суровую, и это по твоему Божьему помыслу так, видимо, и надобно. Для испытания людей, должно быть, надобно… Да ведь к испытанию-то хорошо бы и надежду приложить! Хоть малый ее знак! Ведь без надежды и сам ты, Господи, не пребываешь… А иначе зачем бы тебе налагать на людей такой крест?»
Задумался Господь, поглядел на седенького, на озяблого в худоватой шубейке Николу, да и говорит: «Верно, печальник, верно! И самому-то стойкому без надежды, — что на ветру без одежды! А потому получай, Никола, тот знак, о каком просишь!»
И раскрыл Господь легкую, светлую ладонь, а на ней, вся как луговой цветок, баская, живая синичка. «Вот, — улыбается Господь, — вот она и станет в любую зиму-испытание подавать людям надежду, что какие бы стужи-горести на них не наваливались, а Весна придет! Бери, Никола, эту живую душу, эту бойкую пичугу, неси ее к людям!»
— И Никола поклонился Господу; синичку, чтобы не упорхнула, посадил под шубейку за пазушку и — к нам принес! — так завершает свой рассказ бабушка, при этом она глядит на ту самую синицу, что притулилась на палисаднике за окном.