Алеше было едва ли два года, когда ночью на противоположном берегу реки загорелась деревня. Сначала с отдаленного ее конца вспыхивали, как стога сена, дома, поджигаемые разносимой ветром соломою с крыш. Этих летящих огней с каждым мгновением становилось все больше и больше, каждый из огней поджигал очередной дом, и вскоре вся деревня превратилась в пылающий факел. Пожар был достаточно далеко от того места, где стоял мальчик, обхватив мамины ноги. Но даже здесь слышали нарастающий гул огня и видели мелькание черных, а порой, на мгновение, почти оранжевых фигурок людей, суетящихся на пожаре.
Конечно, Алеша не мог помнить деталей, но в его памяти сохранилось лишь какое-то страшное, непривычное зрелище: огромный костер из десятков домов. Еще он запомнил сильный ветер со стороны пожара, не похожий на тот, к которому он привык, – мягкому и нежному с запахом леса, цветов и сена.
Он не должен был находиться над обрывом реки. И мама отнесла его, крепко спящего, домой, где было темно и нетревожно. Она, прижав его к себе, легла с ним рядом и, убедившись, что малыш спит крепким, возможным только в раннем детстве сном, вышла на крыльцо. Связь мальчика с внешним миром проходила через мамину опеку, ласку и речь, от незнакомых явлений или неизвестных ему людей он мог оградиться, закрывая лицо ладошками.
Детская память сохранила, как папа, взяв Алешу на руки и время от времени подбрасывая вверх над головой, повернувшись лицом к заречью, шутливо напевал: «Огуречик, огуречик, не ходи на тот конечик. Там девки живут, огуречик оторвут!» Что это за песенка? Почему она из закоулков памяти, с самого дна его хранилища, оказалась на поверхности, когда он стал мучительно «вспоминать» раннее детство, даже младенчество? Что это было: проникновение в подсознание, указания в форме игры: не убегать, быть рядом, слушаться, хотя, что значит «не слушаться», он не понимал, он был еще одно целое с мамой, несамостоятельный, несмышленыш.
Смутно припоминалась обыденная картина: его, полусонного, закутывали с головы до пят, уподобив кокону. Такая его упаковка, теплая и уютная: шерстяные рейтузы и свитер, пальто и валенки, а на голове шерстяная вязаная шапочка, поверх которой надевалась меховая шапка, а меховые ушки шапки, охватывающие почти все лицо и на кнопках застегивающиеся под подбородком, полностью защищали его от мороза. Поверх одежды его заворачивали в одеяло и привязывали к спинке детских саночек. Вероятно, был какой-то праздник, может быть, Новый год, и когда они выехали на улицу, было темно, а на небе горели огромные холодные блюдца белых звезд. Мороз был, что называется, лютый. Папа взял веревочку, привязанную к саночкам, и они с мамой побежали по скрипучему снегу к трамвайной остановке, как вдруг он оказался в ледяной купели. Тут же возле дома, откуда они выехали, находилась водоразборная колонка, подход к которой был покрыт льдом. И здесь санки, потеряв устойчивое направление движения, заскользили куда-то в сторону и въехали под бочажок: под ними треснул лед, и они погрузились в парящую от мороза ледяную воду. Далее все происходило молниеносно: Алеша даже не успел испугаться, почувствовать какой-то дискомфорт, как через несколько минут находился в доме, откуда только что выехал. Его мгновенно распаковали, раздели – он был сухим, натерли какими-то мазями, а ему было смешно и весело – уже не хотелось спать. И только в постели он быстро успокоился и вскоре уснул крепким, здоровым сном. Наверно, это были тоже смутные воспоминания, не выходящие за пределы однообразной, растительной, еще не осмысленной жизни раннего детства. Какие детали мог помнить мальчик из своего раннего детства? Ровным счетом ничего. Проблески воспоминаний младенчества, если их можно так назвать, подобно вспышкам молнии в кромешной темноте сознания, могли быть связаны лишь с чем-то экстраординарным, например испугом родителей, вытаскивающих его с саночками из ледяной купели.
Уже позднее, может быть, через год после тех событий, проснувшись утром и обнаружив свое одиночество в комнате, Алеша сразу ощутил себя покинутым в тревожном мире без мамы. Другой мир этой комнаты за ее четырьмя стенами и окнами он не воспринимал, и до его сознания не доходили звуки, приходящие извне. Для него было достаточно, что он один в своем мире, куда допускались лишь самые близкие люди. В его детской душе жила убежденность, что мама его не покинет, она где-то рядом или скоро придет.
На помощь всегда приходил верный товарищ всех его нехитрых игр и переживаний – коричневый плюшевый мишка: с ним можно поговорить, тесно прижав его к себе. Они всегда спали вместе, вместе садились за стол, вместе гуляли во дворе с мамой.
Он помнил, как мама отдавала в палатку на Сухаревской площади сшитые ею шелковые блузки. Было море всякого люда – «толкучка». Мама брала его на руки, пока они не оказывались в стороне от хаотического человеческого движения.
Были и другие, более поздние смутные воспоминания, когда ангина или какие-то другие хвори укладывали его в постель. Тогда ему мешала лампочка под потолком, в люстре, основная часть которой состояла из зеленых трубочек. Вокруг окружья трубочек сооружали кольцо из двух-трех слоев газет, и электрический свет переставал резать глаза. Было трудно дышать, все тело содрогалось от кашля, глаза снова начинал резать свет от укутанной газетами люстры. Наступал жар, и через полузабытье и полусон он больше ощущал, чем видел, склонившиеся над ним родные лица и ласково-убедительные слова «надо», доходившие до сознания сквозь защиту из «не хочу противных лекарств». Таковы воспоминания о детских болезнях городского мальчика.