Глава 1. Ревущие сороковые
Мы увидим «ревущие сороковые» широты, там неистовствуют сильные штормы…
Юхан Смуул
Начиная эту книгу, я в полной мере сознаю ее особенную трудность: мне предстоит рассказать об искусстве, которое жило, сражалось и побеждало девятьсот трагических дней блокады Ленинграда.
Я — ленинградец и видел многое из того, о чем предстоит писать. Блокада и сейчас тревожит память. Но только личные впечатления не могли стать материалом такой книги, как эта. Да и не под силу одному человеку роль историка блокадного искусства. «В городе двести — двести двадцать писателей, литераторов. Может быть, даже их совместных усилий не хватит описать оборону Ленинграда…» — говорил в те дни Всеволод Вишневский. И описать искусство блокады тоже.
Потомок, будущий читатель книг о блокаде Ленинграда, о жизни в осаде, испытает, наверное, кроме преклонения перед подвигом ленинградцев, чувство горестного изумления: как люди могли пережить это? Чем они жили в те дни? Что поддерживало человеческий дух?
О блокадном быте написано много. И будет написано еще. А в книге Ольги Берггольц «Говорит Ленинград» есть строки, которые, мне кажется, отвечают на вопрос: «Как?..» самым исчерпывающим образом. Я вынужден просить у читателя извинения за слишком длинную цитату: ее необходимо привести полностью.
«Вот в январе этого года (речь идет о 1942 годе. — Ю. А.) одна ленинградка, Зинаида Епифановна Карякина, слегла. Соседка по квартире зашла к ней в комнату, поглядела на нее и сказала:
— А ведь ты умираешь, Зинаида Епифановна.
— Умираю, — согласилась Карякина. — И знаешь, Аннушка, чего мне хочется, так хочется, — предсмертное желание, наверное, последнее: сахарного песочку мне хочется. Даже смешно, так ужасно хочется.
Соседка постояла над Зинаидой Епифановной, подумала, вышла и вернулась через пять минут с маленьким стаканчиком сахарного песку.
— На, Зинаида Епифановна, — сказала она. — Раз твое такое последнее желание перед смертью — нельзя тебе отказать. Это когда нам по шестьсот граммов давали, так я сберегла. На, скушай.
Зинаида Епифановна только глазами поблагодарила соседку и медленно, с наслаждением стала есть. Съела, закрыла глаза, сказала: «Вот и полегче на душе» — и уснула. Проснулась утром и… встала.
Верно, еле-еле ходила, но ходила.
А на другой день вечером вдруг раздался в дверь стук.
— Кто там? — спросила Карякина.
— Свои, — сказал за дверью чужой голос. — Свои, откройте.
Она открыла. Перед ней стоял совсем незнакомый летчик с пакетом в руках.
— Возьмите, — сказал он и сунул пакет ей в руки. — Вот, возьмите, пожалуйста.
— Да что это? От кого? Вам кого надо, товарищ?
Лицо у летчика было страшное, и говорил он с трудом.
— Ну, что тут объяснять… Ну, приехал к родным, к семье, привез вот, а их уже нет никого… Они уже… они умерли! Я стучался тут в доме в разные квартиры — не отпирает никто, пусто там, что ли, — наверное, тоже… как мои… Вот вы открыли. Возьмите… Мне не надо, я обратно на фронт…
В пакете была мука, хлеб, банка консервов. Огромное богатство свалилось в руки Зинаиды Епифановны. На неделю хватит одной, на целую неделю!.. Но подумала она: съесть это одной — нехорошо. Жалко, конечно, муки, но нехорошо есть одной, грех. Вот именно грех — по-новому, как-то впервые прозвучало для нее это почти забытое слово. И позвала она Анну Федоровну, и мальчика из другой квартиры, сироту, и еще одну старушку, ютившуюся в той же квартире, и устроили они целый пир — суп, лепешки и хлеб. Всем хватило, на один раз, правда, но порядочно на каждого. И так бодро себя все после этого ужина почувствовали.
— А ведь я не умру, — сказала Зинаида Епифановна. — Зря твой песок съела, уж ты извини, Анна Федоровна.
— Ну и живи! Живи! — сказала соседка. — Чего ты… извиняешься? Может, это мой песок тебя на ноги-то и поставил. Полезный он: сладкий.
И выжили и Зинаида Епифановна, и Анна Федоровна, и мальчик. Всю зиму делились — и все выжили».
Такова правда тех дней.
«Не хлебом единым жив человек» — эта мысль опровергалась в осажденном Ленинграде на каждом шагу, каждый день.
И — подтверждалась. Потому что источники человеческих сил и их резервы никем еще до конца не открыты и не измерены.
«Время — вещь необычайно длинная…» Чтобы определить свое существование в четвертом измерении Вселенной, люди изобрели множество календарей. Первый месяц римского календаря, между прочим, назывался «мартиусом» — в честь бога войны Марса. Затем возникли юлианский и григорианский календари. Индийские календари. Летосчисление от «рождества Христова». Республиканский календарь французской революции.
Историки, географы, астрономы вряд ли назовут блокадный календарь.
А он существовал.
В дневниках Всеволода Вишневского, следом за датой, можно прочесть: «95-й день войны», «96-й день…», «97-й…»
Время действия одного из лучших военных стихотворений Михаила Дудина «Соловьи» определяется так:
Мир груб и прост. Сердца сгорели. В нас
Остался только пепел, да упрямо
Обветренные скулы сведены.
Трехсот пятидесятый день войны.
Блокадный — один из самых коротких календарей человечества. Но он вместил летопись сопротивления ленинградцев. Их быт. И их искусство.