ИЩУЩИЙ
Шло третье десятилетие Тридцатилетней войны.
Париж был в счастливом отдалении от мест кровавых схваток «во имя короля иль бога». В Европе неистовствовала реакция, утверждая неограниченную власть королей – абсолютизм. После Реформации, пробудившей надежды угнетенных народов на избавление от гнета церковного монарха, сидящего на «святом престоле», католицизм перешел в наступление под знаменем нерушимых догм. И эти же народы, побуждаемые своими пастырями и суевериями, шли войной друг на друга, сражаясь и побеждая или терпя поражения, захватывая, пытая и казня «не так верующих» или разделяя их судьбу. При этом властители Европы под видом служения папе римскому или освобождения от клерикального гнета пытались прежде всего утвердить собственную власть. И противостояли друг другу в неутолимой вражде с одной стороны – Священная Римская империя, представляемая Габсбургами, и с другой – протестантская коалиция во главе с удачливым шведским королем Густавом-Адольфом, непокорные курфюрсты, Нидерланды, Дания, Швеция. К этой воинствующей группе, к которой, помимо религиозной отступницы Англии с ее англиканской церковью, кромвелевской революцией и казнью собственного короля, в удобный момент примкнула и католическая Франция. Ее правитель кардинал Ришелье, близкий к папскому нунцию,[1] вступая в нескончаемую войну, помышлял не столько об интересах папы римского, сколько о собственной гегемонии в Европе.
И вписывались в летопись сражений имена полководцев, затемнявших один другого, среди которых после Толли особенно прославился Валленштейн. Воспитанный иезуитами, а потом возненавидевший их, он расчетливо женился на родственнице императора и сразу удивил всех сначала небывалой щедростью и роскошными пирами, а вслед за тем редкими способностями в военном деле. Как военачальник, он умудрялся малыми силами побеждать целые армии, а при пустоте императорской казны знал, как обходиться без нее Он считал, что «армия в двадцать тысяч человек останется голодной, а в сорок тысяч будет сыта и довольна». И там, где проходили его войска, оставалась выжженная земля, покрываемая потом новыми лесами с волками и медведями или болотами с коварными топями. За армией тащились, по численности людей превосходя ее, обозы. На отнятых у крестьян подводах везли скарб, награбленный у жителей этих мест «не так, как надо, молившихся», словом, все то, что по замыслу полководца могло прокормить армию и поднять ее боевой дух, который не держится в голодном теле.
И так двадцать с лишним лет! С переменным успехом для враждующих сторон. Вожди их погибали или в бою, или на плахе (в том числе и непобедимый Валленштейн). Их сменяли другие, продолжая отвратительное преступление против человечества, опустошая цветущие края, растаптывая все христианские заповеди морали, за которые якобы боролись.
Историки спустя двести с лишним лет после завершения этого позора цивилизации (по словам Виктора Гюго) так живописали воспроизведенную ими по документам отталкивающую картину:
«…то, чего не могла сожрать или поднять с собой эта саранча, то истреблялось И оставался за армией хвост из «свиноловов» или «братьев-разбойников», которые не давали спуску ни врагам, ни союзникам, а потом на попойках при дележе добычи резались между собой».
Земские чины Саксонии жаловались:
«Императорские войска явили невиданный даже у турок пример безжалостного истребления всей земли огнем и мечом Они рубили все, что попало, отрезывали языки, носы и уши, выкалывали глаза, вбивали гвозди в голову и ноги, вливали в уши, нос и рот расплавленную смолу, олово и свинец; больно мучили разными инструментами; связывали попарно и ставили в виде мишеней для стрельбы, или прикручивали к хвостам коней. Женщин позорили всех, без различия возраста и звания; и отрезывали им груди. Как звери набрасывались на детей, рубили, накалывали их на вертелы, жарили в печах; церкви и школы превращали в клоаки. Умалчиваем о других варварских злодеяниях, пером не описать всех».
По свидетельству историка XIX века, «особенно свирепствовала «испанская уния», но немногим лучше были и французы. Немецкая молодежь была перебита, уцелевшие по лесам и болотам падали жертвами заразы и особенно голода, не только питались трупами, но резали друг друга… Из семнадцати миллионов в живых осталось лишь четыре миллиона».[2]
Конечно, летописец, писавший эти содрогающие любого читателя строки сто лет назад, не подозревал, что в той же Европе или Южной Америке век спустя (то есть в наше столетие!) другие историки должны написать подобные же строки, но о своем собственном времени И еще более СТРАШНЫЕ, но уже не о Тридцатилетней, а всего лишь о ТРИДЦАТИМИНУТНОЙ ВОЙНЕ, висящей жуткой угрозой над всем человечеством, последствия которой могут быть губительнее всех минувших войн, вместе взятых
Конечно, этого не могли даже вообразить себе двое молодых людей, вкусивших первые плоды войны и шествовавших теперь по парижским улицам: один в надвинутой на глаза шляпе, с черной повязкой на лбу, прикрывающей брови, бледный, очевидно, от перенесенной потери крови, худощавый, другой – розовощекий здоровяк, покинувший гасконскую роту гвардейских наемников не из-за ран, как его спутник, а из отвращения к виду крови. Солдатом тогда был лишь получавший за это жалованье.