Ты начинаешь фантазировать, увлекаемый собственным воображением; толчком могли послужить слова Флоры, или скрип открываемой где-то двери, или крик ребенка — и вот странная потребность разума призывает тебя заполнить пустоту, сплетая сложную паутину, создавая нечто новое. Но как тут не сказать, что выдуманная паутина, пожалуй, то и дело, нить за нитью, совпадает с хитросплетениями жизни, впрочем, говоришь это скорее от страха, потому что, если не верить в это хоть немного, не останется сил противостоять этим самым жизненным хитросплетениям. Так вот, именно Флора рассказала мне, вскоре после того как мы с ней сошлись, — она, разумеется, не работает больше у сеньоры Матильды (так она всегда называла ее, хотя уже не было нужды в подобных знаках уважения со стороны служанки на все руки), — и я любил слушать воспоминания о прошлом приехавшей в столицу провинциалки из Ла-Риохи[2], с большими испуганными глазами и маленькими грудками, которые в результате сослужили ей куда большую службу, чем умение орудовать метлой и примерное поведение. Мне нравится сочинять для себя, исписывать тетради одну за другой, сочинять стихи и даже целый роман, мне нравится сам процесс, и, завершая его, я чувствую освобождение, как после любви, когда приходит сон, а на другой день уже что-то новое стучится в твое окно, писать и, значит, открыть все двери, и пусть войдет, и так одну тетрадь за другой; работаю я в больнице и не заинтересован в том, чтобы кто-нибудь читал все, что я пишу, — ни Флора, ни кто другой; мне нравится, когда тетрадь кончается, — будто ты уже опубликовал это, опубликовать же по-настоящему у меня как-то не доходят руки, опять что-то стучится в мое окно, и снова все повторяется — то больница, то новая тетрадь. Флора рассказала мне множество всяких историй из своей жизни, не подозревая, что я еще раз мысленно пересматривал их перед сном, а некоторые из них попали в тетрадь, попали Эмилио и Матильде — жаль было бы, если бы такое осталось только в слезах и обрывочных воспоминаниях Флоры, она никогда не говорила мне об Эмилио и Матильде без того, чтобы в конце не расплакаться; на несколько дней я оставлял ее в покое, предложив сменить тему, а через некоторое время снова начинал вытягивать из нее ту самую историю, и Флора бросалась рассказывать, будто уже позабыла все, что говорила мне раньше, начинала с начала, и я не перебивал — она часто вспоминала все новые подробности, одна мелочь дополняла другую, я же стежок за стежком сшивал разрозненные и только угадываемые куски в единое целое, над чем я ломал голову в бессонные ночи или сидя перед своей тетрадью; наконец наступил день, когда уже невозможно было отличить то, что рассказывала мне Флора, от того, что насочиняли мы с ней вдвоем, потому что мы оба, каждый на свой лад, как все, хотим, чтобы все было совершенным и законченным, чтобы для каждой мелочи нашлось свое место и цвет и была поставлена точка в конце той линии, которая ведет свое начало от чьей-нибудь ножки, какого-нибудь слова или какой-то лестницы.
Человек я обязательный, поэтому начну с самого начала, кроме того, когда я пишу, я стараюсь представить себе то, о чем пишу, я вижу все происшедшее — то утро, когда Эмилио Диас прибыл в Эсейсу[3] из Мехико и поселился в гостинице на улице Кангальо, как провел два-три дня, обходя улицы, кафе и приятелей былых времен, избегая некоторых встреч, но особенно и не скрываясь, поскольку тогда ему не в чем было себя упрекнуть. Наверно, он медленно бродил по Вилья-дель-Парке, гулял по Мелинкуэ[4] и улице Генерала Артигаса[5], подыскивал гостиницу или пансион подешевле и не спеша обживался, днем потягивая мате у себя в комнате, а вечера просиживая в тавернах или кино. В нем не было ничего от призрака, хотя он говорил мало и с не многими, носил башмаки на каучуке, одевался в черную куртку и терракотового цвета брюки, он быстро взглядывал на собеседника и так же быстро отводил глаза, в этом было что-то, что хозяйка пансиона называла таинственным; в нем не было ничего от призрака, но издалека чувствовалось, что одиночество окружает его, словно потусторонняя тишина, похожая на белый шейный платок, на дым сигареты, иногда слетающий с его тонких губ.
В первый раз Матильда увидела его — в этот новый первый раз — из окна спальни наверху. Флора пошла за покупками и взяла с собой Карлитоса, чтобы тот не мешал своим хныканьем отдыхать во время сиесты; стояла невыносимая январская жара, Матильда дышала воздухом у окна и красила ногти в любимый цвет Хермана, хотя Херман был в Катамарке[6], причем поехал на машине. Матильду раздражало, что до центра или Бельграно[7] надо добираться без машины; отсутствие Хермана было для нее привычным, а вот когда не было машины, она теряла покой. Он обещал купить еще одну, специально для нее, после слияния фирм, она ничего не понимала во всех этих торговых операциях, кроме того, что фирмы, по-видимому, еще не слились; не пойти ли вечером в кино с Перлой, надо извиниться перед ней, они поужинают где-нибудь в центре, что же касается гаража — Херман просто не хочет этим заниматься; у Карлитоса на ногах сыпь, и надо бы показать его педиатру, при одной мысли об этом делается еще жарче, Карлитос со своими истериками пользуется тем, что нет отца, — некому надавать ему оплеух, мальчишка становится невыносимым, когда Херман уезжает, все время что-то канючит, Флора с трудом утихомиривает его ласками и мороженым, кстати, после кино можно будет зайти с Перлой в кафе-мороженое. Она увидела его у дерева — в это время улицы пустынны, — в надежной тени густой листвы; на фоне дерева вырисовывался его силуэт, дымок сигареты окутывал лицо. Матильда отпрянула от окна, ударившись спиной о кресло, чтобы не вскрикнуть, зажала рот рукой, пахнущей лаком, и отступила к противоположной стене комнаты.