Николай Николаевич НИКИТИН
Суровый день
Необыкновенное утро. Страшная потеря. Гляжу в окно и не могу понять: верно ли? Кажется мне, что если бы это действительно было, действительно произошло, в реальности - неужели бы не упали дома, улицы должны бы застыть в печали. Этот город-любимец, откуда всегда шла революция, еще ничего не знает, молчит, живет, судачит, быть может, о втором японском землетрясении и двадцати двух пострадавших городах; идут классические молочницы, веет снег, десятый час утра - выходят лениво из-под ворот закутанные в тулупы дворники, тихо, спокойно, когда должны бы "раздраться завесы".
Еще никто ничего не знает... Нет, нет, завтра полмира будет наполнено скорбью.
Смерть потрясет весь мир, весь, весь, расколотый на две сферы, - одна злобно загогочет, завоет, захлещет, другая облечется в глубокий траур. Эта смерть - рана, нанесенная человечеству. Весь мир будет говорить только об его смерти... Только - он, он, он... Мы не прочитаем другого имени ни в одной из газет мира, все мысли, все то, что думает в мире, остановится только на нем; тысячи газет, сотни книг во всех углах мира, от Вальпарайзо до Гвинеи, от Мценска до Югор, все столицы, материки, острова, поезда, корабли, маяки, морские дома, театры, гостиные, клубы, заводы, мастерские, шахты, рудники, поля, леса, реки, моря, джентльмены и пролетарии - каждый на своем языке, наречии, жаргоне расскажут только о нем, ибо он задал человечеству гениальнейшую тему - разрешится она лишь битвами, где его имя - вечное пылающее знамя.
День 21 января - день смерти Герцена. Нынче к этому дню прибавилась еще новая горькая дата.
Герцен - враг жандармов, царя, деспотий, той тошной "сверкающей эполетами машины, которая свертывала в дугу народ". Герцен - это вольный печатный станок, "взрывший в девятнадцатом веке ту почву, что в двадцатом столетии стала полем борьбы". Герцен - это ненависть изгнанника. Ленин радость борца, делающего революцию руками: Между ними, конечно, разница времени, каждому свое. Герцен хотел быть мстителем. Но он не мог отомстить.
"Мальчиком, 14 лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками. Я не отомстил: гвардия и трон, алтарь и пушки - все осталось".
Так Герцен писал в "Былом и думах" о казни декабристов Николаем.
Герцен жил и умер, когда империя торжествовала. Он не мог отомстить. Революция Ленина ниспровергла империю. Ушла и гвардия, и трон, и алтарь, и пушки. Ленин - это какие-то необычайные руки, которые в недовольстве своем хотят все переставить, переустроить, переместить или разрушить, чтобы выстроить новое. Всегда готовые к работе руки, тянувшиеся не только к России, но ко всему миру. И этот мир он держал в руках.
Нынче летом в английских и немецких портах, куда стекаются моряки всех наций, мне самому пришлось убедиться в том, какой огромной славой расплеснулось имя Ленина. Оно - как океан среди суши. Оно велико потому, что о нем знает последний рикша из Бомбея, у которого все существование сведено к нескольким сентам, чтобы только опьяниться бетелем.
Интересно, что в своих разговорах о Ленине люди каждой национальности проявили себя по-своему.
Англичане спрашивали меня так: "Правда, что Ленин хочет уничтожить деньги?"
Британец - экономен, практичен, ясен, деловит.
Француз - другое. Он бредит своим славным прошлым - якобинцами, Коммуной; в разговоре иной раз кажется, что революция для него вроде театра.
Французы говорили (это было летом двадцать третьего года, во время болезни Ленина): "Вы должны зорко следить, чтобы его не отравили аристократы".
Немцы: "Дайте нам хотя бы одну четверть Ленина, и мы сделаем революцию невиданную".
Португальцы, креолы, негры, встречаясь с моряками советского судна, приветствовали всегда одинаково: "Да здравствует Ленин!"
И вот нынче наши флаги обшиты трауром. Чужие миссии, делегации тоже приспустили свои флаги. И на морях - на каботажных судах, в проливах, на океанах, на судах дальнего плавания, - во всем мире, во всех градусах широты и долготы, на каждом судне в каютке верхней палубы - спардека, где стоит радиоприемник, получена траурная радиограмма. Отсюда, с питерского закоулка, я вижу, как в матросских кубриках блуждающих по водам кораблей идут, идут разговоры. Эта печаль, как морская соль на железе, съедает сердце.
Много было сказано слов, еще больше будет сказано теперь, тысячи книг о нем еще наполнят века - имя, не сходящее с уст из века в век, все - в будущее. И только ли до России тут, когда он огромен, - захватил весь мир, держит его. Я не умею говорить о России, когда вспоминаю о нем, потому что он думал не о России только, а о мире. Много ли людей, которым дано право разговаривать с миром? Он был один из этих немногих. Он - простой, земной, маленького роста человек - никак не укладывается в нашем воображении. Для народов, для сознания - это гигант, огромный рост, герой. Для мира, для людей, для простого человеческого сознания он, в эти шесть лет встряхнувший землю точно куриное яйцо, давно уже потерял земную оболочку просто человека. Он был - идея, начало, образ, - огромен. Нынче страшатся многие, потому что видят - физическая смерть действительно страшна - не откроются умные глаза, - но страшатся напрасно. Не умрет образ - этого не победишь. Разве не почувствовали мы, как в этой великой смерти родилась новая любовь, это - феникс из пепла, скорбь объединяет...