Страсти, страсти, страсти…
Лука Лукич Хлопов, бессмертный смотритель училищ, сказал в сердцах еще 177 лет тому назад: «Не приведи Бог служить по ученой части! Всего боишься: всякий мешается, всякому хочется показать, что он тоже умный человек»>{1}.
Может ли ученый работать бесстрастно?
Может ли историк работать бесстрастно?
Методология научной работы требует от исследователя контролировать эмоции, избегать пристрастности, не поддаваться влиянию стереотипов. Однако это практически невозможно, и утверждать обратное — лицемерно. «Слова старого историка “История — это наука, не больше и не меньше”, убедительные в XIX веке и даже еще на рубеже нашего (XX. — Б.М.)[1]столетия, ныне звучат двусмысленно, претенциозно и потому во многом неправдивы. Вообще образ науки, руководствующейся исключительно требованиями точности, истины, стерильной по отношению ко всему человеческому — к идеям, страстям, вкусам, — кажется мне во многом ложным. Применительно к наукам о культуре — в особенности! Человеческие истины всегда и неизбежно антропологичны. Помещаясь в человеческих головах, владея живыми сердцами, истина, направляющая людей на те или иные поступки, не может не окрашиваться эмоциями, целевыми установками и даже эстетическими тонами. И незачем рыдать над утратой ею “химически чистой” нейтральности, которой она никогда не обладала! Для того, чтобы служить людям, истина, наука должна подышать их воздухом, пропитаться их стремлением и страстями. Худо, когда наука превращается в проститутку, но слепая девственность, страшащаяся всего земного, — бесплодна. Я утверждаю, что история — наука пристрастная, что работать, не имея никаких симпатий и антипатий, увлечений, склонностей, даже предвзятых идей, историк, который изучает людей, действовавших в обществе, совершавших поступки и движимых мыслями и страстями, — не может»>{2}. Вот что сказал наш выдающийся отечественный медиевист А.Я. Гуревич по поводу пристрастности в науке и ее объективности — пожалуй, впервые так честно и ясно? — и я с ним полностью согласен.
Однако работать страстно или пристрастно в поисках истины, которая в социальных и гуманитарных науках всегда субъективна, несет печать времени, культуры и методологии и, по сути, не является объективной в том смысле, который в это понятие вкладывают физика и биология, — это все же не то же самое, что намеренно и страстно фальсифицировать свидетельства, подделывать документы, подтасовывать данные, поносить не разделяемые точки зрения и искажать взгляды коллег. Между тем в жизни историков встречаются все виды пристрастности.
Публикация первого издания монографии «Благосостояние населения и революции в имперской России» в 2010 г. вызвала бурю страстей и среди профессионалов, и среди читающей публики в Интернете. Книга, вероятно, взяла за живое. Мне известно 14 опубликованных рецензий (принимая все выступления одного автора за одну рецензию)>{3} и материалы двух круглых столов — в журналах «Родина»>{4} и «Российская история»>{5}. И хотя отрицательных рецензий меньше, чем положительных[2], температура негативных эмоций явно превысила обычную норму. Предыдущие мои книги тоже издавались с некоторыми трудностями, но все же не встречали при подготовке к изданию столь сильного противодействия, как «Благосостояние», а после публикации — столь сильных нападок. Например, однажды (дело было в 1970-х гг.) при утверждении к печати моей книги о хлебных ценах XVIII в. в Редакционно-издательском совете АН СССР один из его членов обратил внимание на то, что, как следует из рукописи книги, цены на хлеб двести лет назад были намного ниже, чем в настоящее время. Это, по его мнению, может быть понято читателями неправильно — как будто при советской власти уровень жизни ниже, чем при царизме. Это замечание, как мне говорили, якобы и привело к исключению книги из плана издания (истинные причины, скорее всего, были иными, а замечание стало лишь поводом). Остальные книги издавались достаточно спокойно — одни по плану Института, другие по договору с издательством «Наука». И это при том, что в книгах было много по советским временам ревизионизма, а двумя монографиями «Внутренний рынок» (1981) и «Хлебные цены» (1985) я вступал в открытый научный спор с двумя влиятельными московскими историками И.Д. Ковальченко и Л.В. Миловым по очень популярной и дискуссионной в то время проблеме о времени складывания единого российского рынка и генезиса капитализма. Ревизионистские идеи о революции цен в России в XVIII в. и дезурбанизации в XVIII — первой половине XIX в. никого сильно не задели. «Социальная история России» вышла также без проблем, в ней ревизионизм бил ключом, книга вызвала массовые отклики, но столько негативизма, сколько имелось в некоторых рецензиях о «Благосостоянии», в них не было. Возможно, что беспроблемная публикация «Социальной истории» обусловлена тем, что никто такой книги от меня не ожидал, рецензенты недостаточно внимательно прочли рукопись и не искали подводных камней в книге с таким традиционным названием. Бурного же отрицания ее выводов после публикации не произошло, вероятно, потому, что в монографии не было