© «Прогресс», 1977
Художник Г. Толстая
Написано в 3 часа утра в одну из мучительных ночей в безумном порыве и с чувством обиды на непонимание другими.
Во всех моих книгах, буквально в каждой из них, живут женщины как воспоминания обо мне прежнем; они сохранились в них такими, какими я любил их, такими, как были, пока непонимание не разлучило нас.
На страницах моих книг они останутся волшебно прекрасными, навсегда покорившими меня тем совершенством и красотой, в которую я их облек; младенчески чистые, непорочные и познавшие чувственную любовь – сейчас все они принадлежат только мне одному, которого могли бы одарить, но так и не одарили истинной любовью.
Их столько, что я даже не знаю, не являются ли они все чистейшим вымыслом, иллюзией, которой я стараюсь заменить то, в чем жизнь мне часто отказывала. Я всех их выдумал, сам создал их силой воображения из той непостоянной материи, каковой является человек; в поисках той единственной, которую мне так и не удалось найти, я сделал их совсем не такими, какими они, вероятно, были. Тем лучше. Неудача – признак слабости, но, повторяю я, тем лучше, потому что она, истинная, единственная, и не должна была появляться на страницах раскаяния моих книг.
И как чудесно возвратиться к ним, снова погрузиться в свои прекрасные видения и обладать ими, детски простодушными, доверчивыми, чистыми, воскресив в себе юношескую нежность, волнение, безумную жажду любви и обожания в ней вечно ускользающего, эфемерного; и я затворюсь в этой пустыне интимнейших стремлений своей души, где никогда не бывает эха, но постоянно живут смятение и обыденность давно минувших ночей.
Сотворенные из легенд, все они и поныне живут во мне, но ни одна из них в сумраке ночи не видится мне отчетливо и ясно. Имена не важны… Да и зачем они?
Когда я думаю о тебе, мне вспоминается оскорбленное целомудрие в затянувшейся драме неутоленных желаний и вожделения;
о тебе – влажное, как роса, прикосновение певучих губ, ярких, как цветок, распустившийся на твоем увядшем лице;
о тебе – ласки, безудержные и порывистые, как ураган…
об этой – затаенная восторженность, чтобы не спалить, самую заветную мечту;
о той – всплеск ушибленных рук, которые я целовал, чтобы смягчить боль;
о тебе – испепеляющий огонь страсти, мучительной и сладкой, благодатной и одновременно отнимающей разум;
о тебе – крупный рот, очаровательный в своей неправильности, целуя который я столько раз умирал без всякого сожаления;
и, наконец, та огромная любовь, что затерялась на углу какой-то улицы; ей, единственной, я остался верен в своей постоянной неверности; в ней и живой укор, смешение тирании и преданности, и сожаление, которое возродило меня и изменило так, что я сам себя не узнаю;
и многие-многие другие, то ли пригрезившиеся мне, то ли живущие в моем воображении или словах…
По ним всем и по каждой в отдельности эта застарелая мужская тоска, превратившаяся в одержимую мечту о новой женщине, которую и разум отвергает, и глаза не воспринимают, и руки отталкивают, а она, несмотря ни на что, все ночи напролет ласково гладит мою голову, и голова моя разламывается от мучительного восторга… Просыпаюсь – но ее уже нет со мной. Знаю, что мне ее никогда не найти, найти ее невозможно, разве что на страницах еще не написанной мною книги, на которых и появится эта восхитительная женщина, но ей я никогда не смогу громко сказать:
– Здравствуй, моя любовь!
А дням уже не рождаться – они все заметнее увядают в причудливой игре света.
И я, опьяненный мечтой, нахожу любовь лишь на страницах моих романов, которые уже не принадлежат мне.
В них остается моя жизнь и тоска, мечты о завтрашнем дне и неудачи, друзья и враги, честность и угрызения совести, стремление к звездам и грубая реальность, ранившая, как кинжал, меня и женщин, которых я любил.
Пусть меня проводят в последний путь живые женщины, те, кто захочет прийти. Опустите меня в могилу, а цветы оставьте нетронутыми на лугах, где они распустились. Мне же достаточно одной красной розы…
Писатель умер от меланхолии, извечной болезни глупцов. Вместе с ним умерли все женщины его маленького вымышленного гарема. И поэтому ни одна не явилась на его похороны.
Несмотря на худобу писателя, ни одна не вызвалась нести его тело к могиле, а может, они сохранили жалостливое воспоминание о бедном дурачке, демонстрирующем к деревенском цирке свой номер глотателя шпаг.
Час погребения, говоря по правде, тоже был не самый подходящий – в четыре часа дня все либо работают, либо в темноте кинозала живут воображаемой жизнью фильма.
А сейчас появляется оборотень, которого тоже мучит болезненное воображение. Это, должно быть, поветрие…