Нас захватила в лесу ночь, До деревни было еще добрых десять километров мохового болота. Мы устали, промокли и решили заночевать на песчаном крутом «острове», поросшем молодым ельником, сухим душистым вереском и осокарем.
Наши собаки Шарик, Цыган и Мураш, мокрые и отощавшие, долго с шумом отряхивались, ползали по песку на брюхе и наконец улеглись, устало раскинув лапы.
А мы набрали на болоте сушняку и развели костер. Лес вокруг сразу стал совсем черным, страшным и глухим. Поднимешь голову, посмотришь поверх костра — стоит лес, как черная сплошная стена. А прислушаешься — полон лес какой-то невнятной жизни, полон тихих шорохов, тихих голосов.
Кто-то тяжело, придушенно вздыхает, потрескивая сухим валежником, с тихим шорохом роняет с елок и сосен шишки.
Знаешь, что смотрят на тебя из этой слепой чащобы пристальные звериные глаза, и от этого становится еще как-то страшнее.
Может, рысь, мягко ступая толстыми лапами, бесшумно подошла краем болота. Подошла, посмотрела, тихо фыркнула и так же беззвучно ушла в черную чащу. Может, подкрался барсук, поднял собачью морду, да так и замер, с удивлением глядя на огонь. Или, чего доброго, из глухой падины крадучись вышел облезлый, тощий волк. Пробрался старым буреломом, завалами, самой гущей осинника и стоит теперь где-нибудь совсем рядом с тобой.
Вот и собаки чуют что-то неладное: то одна, то другая поднимет голову, посмотрит в темноту на подступивший со всех сторон лес, тихо помурзится и снова положит голову на лапы, и снова глядит в костер умными, серьезными глазами.
Степан Андреич, мой спутник, поджал., под себя ноги в огромных разбитых сапогах и задумчиво шевелит пылающие ветки длинной тонкой лозинкой. Задымится лозинка, загорится — Степан Андреич помашет ею в воздухе, потушит о сырую траву и снова сует в костер.
Степан Андреича зовут «Медвежья Смерть». Встретишь такого мужичонку в деревне или в поле и ни за что не подумаешь, что это ему дано в народе такое страшное имя. Уж больно невзрачен Степан Андреич на вид. Маленький, кривоногий, весь заросший до глаз спутанной пегой бородой. На животе у него болтается подвешенный на тоненьких ременных лямках самодельный холщевый патронташишка. Домотканые штаны на коленях продраны, а сбоку даже выхвачен целый клок. — наверное, за сучок где-нибудь задел. На голове у Степана Андреича ветхая ватная кепка, выцветшая, со сломанным козырьком. Этой кепкой он и воду из ручья черпает, и сапоги свои обтирает, и Цыгана бьет: сорвет с головы и давай хлопать Цыгана — черного, красивого и глупого молодого кобеля.
Степан Андреич промышляет медведя. Корову ли где заломит бурый лесной разбойник, или потопчет и потравит колхозный овес — мчатся гонцы к Степану Андреичу. «Помоги, Степан, убей медведя!»
Степан Андреич выслушает гонца толком, степенно расспросит и отпустит домой. «Ступай, скажи — буду…»
Ждут в деревне, посматривают на дорогу, не идет ли «Медвежья Смерть», а он вдруг покажется совсем с другого конца, откуда его и не ждали вовсе. Словно из-под земли вырастет вдруг на косогоре кривоногий маленький человечек в несуразной, торчком стоящей кепке, с отвислым самодельным патронташем, с двухстволкой на правом плече. Ложе-то почти по самой земле чиркает.
— Идет! Вон он идет! — кричат на деревне.
А иной раз еще и не видать самого Степана Андреича, а уж издали слышно: гремит, звенит что-то, будто это целую партию колодников гонят по дороге, а не один маленький человечек шагает. Тогда уж все знают: железо несет Медвежья Смерть, капкан будет на зверя ставить. Значит, нельзя этого медведя бить из ружья, а надо брать капканом.
А нет медведей — промышляет Степан Андреич горностая, норку, черного хоря, бьет белку, куницу.
Горностая он промышляет черканом: ставит в лесу тугой вязовый лук. Подойдет горностай, схватит наживу, тут его сверху и ударит в самое темя тяжелая стрела, ударит и убьет наповал. Норку ловит Степан Андреич сеткой, как рыбу. Хоря откапывает в норах и давит собаками. Долго гонит «поверху» — с дерева на дерево — куницу, загонит на какую-нибудь сосну или ель да так, что некуда ей больше податься, и повалит дерево топором. А уж на земле собаки куницу в один миг догонят и прикончат.
Но только все это — и горностай, и норка, и куница — мелкий для Степана Андреича зверь. Птицу — так ту он совсем даже не замечает. Птицы для Степана Андреича будто и не существуют.
Ведь Степан Андреич — «Медвежья Смерть». Где же ему с такой мелочью, как полевик или рябый, возиться?
Вот и сегодня — целый день прошлялись мы с ним по лесу, а добычи у нас никакой нет — ни птицы, ни зайца. Так с пустыми руками и сидим у костра. Молча сидим. Каждый думает про свое.
Иногда Степан Андреич зевнет, разгладит бороду, усы, пробормочет: «ох-ох-ох, господи, твоя воля», подкинет в костер сушнячку и задремлет. Голова у него свешивается набок, Степан Андреич сопит, жует губами, а потом вдруг сразу проснется и внимательно осмотрится по сторонам.
— Да, лес, лес, — бормочет он торопливым тихим говорком, невнятно, точно про себя. — Конца-краю ему нету. Господи, твоя воля…