Консуэла отдыхала в чулане для щеток и прислушивалась к спору двух американок в четыреста четвертом номере. Чулан был тесен, как дорога в рай. Пахло политурой для мебели, хлоркой и самой Консуэлой. Но не эти пустяки портили ее сиесту. Трудно было понять, о чем шел спор. Деньги? Любовь? Что еще? – недоумевала Консуэла, вытирая лоб и шею одним из чистых полотенец, предназначенных для ванных комнат. Их полагалось разнести по номерам ровно в шесть.
Между тем было уже семь. Расправив и сложив полотенце, Консуэла положила его в стопку. Хозяин-то прямо не в себе насчет чистых полотенец и точного времени. Про Консуэлу этого не скажешь. Парочка микробов никому не повредит. Особенно если не подозреваешь об их присутствии. А что такое час, туда или сюда, перед лицом вечности?
Хозяин, сеньор Эскамильо, каждый месяц загонял свое стадо домашней челяди в один из банкетных залов и лаял вслед, как нервный терьер:
– Теперь извольте слушать. Поступили жалобы. Да, жалобы! И вот, значит, мы снова здесь, и я снова повторяю: американцы, значит, наши самые ценные постояльцы. Мы должны заботиться о них. Должны всегда говорить по-американски. Да что там говорить, думать по-американски. Значит, так. Что особенно ненавидят американцы? Они ненавидят микробов. Значит, мы им микробов не даем. А даем чистые полотенца. Чистые полотенца дважды в день и абсолютно без микробов. Теперь, значит, о воде. Они вас станут спрашивать про воду, а вы отвечайте, что вода из-под крана – чистейшая вода во всем городе Мехико. Имеются, значит, вопросы?
У Консуэлы была тьма вопросов. Ну хотя бы почему сам хозяин держит у себя в конторе бутылки с питьевой водой? Но из чувства самосохранения приходилось молчать. Она нуждалась в работе. Ее сожитель был склонен посещать ипподром и ставить не на ту лошадь, выбирать в лотерее невыигрышный номер и поддерживать не того игрока в guinila[1].
Спор двух женщин продолжался. Может, спорили все-таки о любви? Не похоже, решила Консуэла. Лифтер Педро, он же главный шпион отеля, обращаясь к американкам, называл их сеньорами. Как видно, где-то у них были мужья, а сами американки приехали в город отдохнуть.
Деньги? Тоже вряд ли. Обе выглядели состоятельными дамами. Та, что повыше (подруга называет ее Уильма), носит длинное манто из меха норки. Никогда его, кстати, не снимает, даже спускаясь к завтраку. Она шествует по коридору, звякая браслетами, и это делает ее похожей на троллейбус. В номере отеля она ничего не оставляет, кроме замкнутого на ключ портфеля. Консуэла, по заведенному порядку, обыскала все ящики в бюро, – они пустовали, как сердце грешника. Запертый портфель и пустые ящики, естественно, разочаровали Консуэлу: она заметно усовершенствовала свой гардероб за те месяцы, что работала в отеле. На самом деле, присваивая чью-то лишнюю одежду, вовсе еще не воруешь. Скорее поступаешь благоразумно, даже справедливо. Если некоторые чересчур богаты, а другие слишком бедны, это надо хоть немного уравновесить. Вот Консуэла и взяла это на себя.
– Все под замком, – досадовала она, устраиваясь поудобнее между щеток. – А уж эти браслеты! Только и слышно: кланк, кланк, кланк.
Взяв из стопки четыре верхних полотенца, она повесила их через левое плечо и вышла в холл: красивая молодая женщина с надменно вздернутой головой. Уверенная походка и небрежное обращение с полотенцами делали ее похожей на спортсмена, направляющегося в душ после хорошо проведенного дня на теннисном корте или на футбольном поле.
У дверей четыреста четвертого она задержалась и прислушалась. Но даже ушами лисицы можно было расслышать лишь грохот машин, проходящих по проспекту внизу. Казалось, весь город куда-то спешил, и Консуэле захотелось сбежать по черной лестнице и пойти со всеми. Ее широкие, плоскостопные ноги в соломенных эспадрильях так и рвались на улицу. Но вместо того стояли неподвижно перед дверью четыреста четвертого, пока та, что повыше, Уильма, не распахнула дверь.
Она уже переоделась к обеду в шелковый ярко-красный костюм. Каждый локон, каждое кольцо, каждый браслет был на месте. Но загримироваться она успела лишь наполовину; потому один глаз был тускл и бледен, как у рыбы, а второй сверкал позолоченным веком и черной бахромой ресниц под немыслимо задорной аркой брови. Консуэле пришлось отметить, что, когда покраска будет завершена, дама сделается импозантной – в стиле женщины, которой не приходится ловить взгляд официанта, поскольку этот взгляд уже на ней.
"Но она не hembra[2], – подумала Консуэла. – У нее грудей не больше, чем у быка. Пусть себе держит под замком белье. Мне оно все равно не подошло бы".
И Консуэла, будучи явной hembra, если не попросту толстухой, выпятила грудь и раскачала бедра, прежде чем переступить порог.
– Ах, это вы, – сказала Уильма. – Опять!
Она раздраженно повернулась к своей спутнице:
– Похоже, всякий раз, стоит мне вздохнуть, здесь кто-нибудь вьется вокруг, перестилая постели или меняя полотенца. У нас тут столько же одиночества, сколько в больничной палате.
Эми Келлог, стоя у окна, издала звук беспомощного протеста, нечто вроде сочетания из "ш-ш" и "о, дорогая". Звук, несомненно, принадлежал Эми, в нем отозвалась ее личность. Опытный человек уловил бы тут эхо слов, произнести которые ей недоставало духу в течение всей жизни, будь они обращены к родителям или к брату Джиллу, к мужу Руперту, к давней подруге Уильме. Как постоянно внушал ей Джилл, она не делалась моложе. Ей пора было занять прочную позицию, набраться решимости и стать деловитой. "Не позволяй людям топтаться по тебе, – повторял он, притом что его собственные башмаки топтались, скрипели, перемалывали. – Решай все сама". Но стоило ей принять решение, его отшвыривали или улучшали, как нелепую и уродливую игрушку, которую ребенок смастерил сам.