Был март сорок четвертого, грязная снеговая слякоть и страшный завывающий рев подбитого танка «Т 34». Он вертелся на одном месте, на уцелевшей гусенице, разбрызгивая вокруг себя грязный снег и случайную смерть. Пулеметы его били неприцельно сквозь желтое пламя и черный дым горящего солярового масла.
Откинулся верхний люк, и из башни высунулся объятый пламенем человек. Он что-то кричал и вслепую палил из автомата вокруг себя. А потом — то ли потерял сознание от ожогов, то ли был настигнут пулей — выронил автомат и, как тряпичная кукла, повис смрадным дымным факелом на орудийной башне.
Под танком что-то грохнуло, взметнулся светлый язык огня, и танк прекратил свою нелепую пляску.
Вскинулись передние люки, и обожженный кряжистый человек стал поспешно вытягивать из танка третьего, еще живого, маленького и худенького. Маленький горел и плакал в голос, а кряжистый, пользуясь тем, что танк остановился задом к немцам, мгновенно вытащил худенького и скатился с ним в грязную снеговую лужу. Маленький горел и плакал, а кряжистый лихорадочно валял его в снегу, накрывал своим телом, пытаясь потушить на нем огонь, и когда сбил пламя с его комбинезона, потащил волоком в сторону от горящего танка.
Немцы не заметили их, потому что в ту секунду внутри танка стали рваться снаряды и взрывом сорвало башню вместе с орудием.
Кряжистый потащил маленького в неглубокую ложбинку, притаился и прижал его к себе. Это был парнишка лет семнадцати.
— Старшина... — всхлипнул парнишка, и его худенькое тельце затряслось от рыданий.
— Тихо, — приказал кряжистый и поволок парнишку по грязному снегу.
— Старшина!..
— Да тут я, вот он я! Чего блажишь?! — задыхаясь, проговорил кряжистый, продолжая тащить паренька в сторону от полыхающего танка.
Старшина остановился, подтянул к себе легкое мальчишеское тело и увидел, что паренек умер.
Старшина прижал его к себе, и в ушах у него прозвучал тоскливый, предсмертный мальчишеский крик: «Старшина!..»
* * *
Было лето сорок четвертого, было тепло и безветренно, и по госпитальному садику шатались легко раненные и выздоравливающие. Цеплялись к молоденьким санитаркам и сестричкам, которые деловито шмыгали из одного корпуса в другой. Сестры и санитарки полыценно огрызались, не стесняя себя в выборе выражений. Раненые запахивали мышиные халаты, подтягивали кальсончики с черными печатями госпиталя на самых видных местах, заламывали мудреные шляпы и пилотки, состряпанные из газет, и, стараясь скрыть смущение, ржали вослед языкастым девахам...
Длительное пребывание в госпиталях и больницах примиряет с нелепостью госпитальной одежды. Выцветшие от частых стирок халаты, бесформенные полосатые пижамы, кальсоны со штрипочками, тапочки без задников и почти обязательное газетное сооружение на голове спустя месяц пребывания на госпитальной койке начинают носиться с откровенной долей пижонства.
Сама собой определяется «мода», и от вынужденного больничного безделья способ завязывания кальсонных тесемок, по-особому запахнутый халат, кокетливо подшитый белоснежный подворотничок к полосатой пижаме становятся несокрушимой движущей силой, определителем характера и воли и даже вырастают в особое нравственное направление. И каким бы смешным и жалким это ни показалось со стороны, раны от этого заживают быстрее, напропалую идет флирт с младшим медперсоналом и даже ампутации переносятся менее трагично. И в этом есть прекрасная победа Духа над Плотью, столь необходимая в условиях мирных больниц и военных госпиталей, где так легко начать жалеть самого себя...
... Под самым большим деревом госпитального садика врыт в землю деревянный стол с лавками. Четверо забивают «козла». Один сидит в кресле с колесами. Ног у него нет. Зато есть прекрасные ухоженные усы. У его партнера вся голова в бинтах. Только один глаз и рот смотрят на свет божий. У третьего — рука от плеча задрана и пригипсована к сложной конструкции из проволоки. Во всех госпиталях такое сооружение называлось «самолет». Его партнер по «козлу» — широкоплечий, кряжистый, с недоброй физиономией старшина, который по весне горел в танке. Старшина играет стоя, опершись коленом о скамейку.
Все четверо были давно сыгравшейся командой, никаких специальных «доминошных» слов во время игры не употребляли, при неверном ходе не было взаимных упреков, и ожесточенная борьба велась под самый что ни на есть житейский разговор.
Собственно, в разговоре участвовали только трое. Старшина играл молча.
— Протез протезу тоже рознь, — сказал «самолет» безногому.
— Эт-то верно... — Безногий сделал ход, вытащил из кармана пижамной куртки зеркальце и расчесочку и пригладил роскошные усы.
— Американцы самодвижущийся протез сделали. Скоро нам поставлять начнут, — послышалось из забинтованной головы.
— По ленд-лизу, что ли? — спросил «самолет», глянул в свои костяшки и добавил: — Мимо...
— А хрен их знает...
— Раз положено, пускай дают...
— Как же ты с бабой со своей теперь будешь? — рассмеялся «самолет». — Во насуетишься!..
Безногий сделал еще один ход, снова вынул зеркальце, с удовольствием провел расчесочкой по усам:
— Не боись, корешок, как-нибудь пристроюсь!