Дмитрий Шашурин
Средневековая рукопись, или Тридцатый рассказ
Долго мне не удавалось, сколько я ни писал рассказов, насчитать их тридцать. То тот, то этот казался слабым: я вычеркивал заголовки один за другим, и в списке всегда оставалось меньше тридцати. Наконец с большим трудом набрал их двадцать девять, и, чтобы не затягивать дальше своего испытания, я решил во что бы то ни стало тут же написать тридцатый рассказ.
Вспомнилось: на фронте мы умели выйти из всякого положения, использовать любое обстоятельство, извлечь пользу из самых мелких и, казалось бы, не относящихся к делу фактов. Я остановился на первом попавшемся образце и начал так:
В воздухе пахнет весной, победой и мелинитом. Весной оттого, что апрель; победой оттого, что сорок пятый год; мелинитом оттого, что мы сидим с полковым переводчиком на обломках взорванного моста.
Рядом с нами шоссе, дальше по берегу - одинокий домик под черепичной крышей. Внизу дивизионные саперы устраивают переправу, а мы с переводчиком пришиваем чистые подворотнички.
Я никогда не умел, как переводчик, сложить белый лоскуток и, придерживая кончик зубами, ловко продерябнуть из-под низа иголкой, отчего лоскуток сразу становился образцовым воротничком. Я натягивал лоскуток на полоску плотной бумаги и пришивал вместе с бумагой, только тогда у меня получалось не хуже, чем у переводчика. Зато мне приходилось добывать подходящую бумагу.
Я вылез на шоссе и принялся исследовать придорожные кюветы.
Кто воевал последний месяц, помнит, как фашисты, стремясь попасть в плен к американцам, бежали от нас, бросая все тут же, у дороги.
Чего только не было в кюветах! Велосипеды и фляжки, плащ-палатки и пистолеты, дамское белье и противогазы, детские туфельки и снаряды, кинжалы и консервы, брюки и пулеметы, коньки и чемоданы. Все это валялось перемешанное, скомканное, истоптанное.
Сверток пожелтевшей рукописи торчал между головастым фаустпатроном и плоским винным бочонком. Бумага подходила. Я взял несколько листов и, ободрав по дороге помятое и грязное, уселся налаживать подворотничок.
Переводчик уже надел гимнастерку. Подтягивая подбородок, он любовался, глядя в зеркальце, воротом. Неожиданно его рука потянулась к бумаге. Он поднял мои листы и даже потребовал кусок, который я приготовился зашивать в тряпочку. А потом мы читали вместе: он читал и переводил, а я слушал.
"...Крепок шлем и латы герцога Брюнхгальского! Несчастный хундшпильман (мне помнится, в рукописи было именно _хундшпильман_, хотя переводчик утверждает, что такого слова нет), старейший хундшпильман всех псарен под короной, сообщивший герцогу о случившемся, не вернулся из дворца. Благость господня и милость пресвятой девы осенят род герцога! Да не проржавеет щит, да не притупится меч его. Да не сотрется девиз герцога с ворот нашего города. Пусть усталый путник так же легко прочтет позлащенные слова, как читаю их теперь я на последнем году властвования герцога. Только его сила и святость помогли нам пережить те бесовские времена, когда ни одни латы не могли защитить нас от темных сил. В роковой день двери герцогской опочивальни не отворились перед молодоженами. С этого начались события, свидетелем которых был я, Фридрих фон Цуцель. По совету моего духовника отца Клампеля записываю все, как помню..."
Следующего листа не было, а на моем кусочке переводчик прочел всего несколько слов:
"...У дверей герцогской опочивальни издохла его щенная сука..."
Зато дальше шло подряд:
"...поголубели воды Эрлихинского озера, виноградари прибрали опустевшие давильни, и по утрам всякая тварь божья с тревогой ощущала дыхание близкой стужи. Многие, отходя ко сну, вместо молитв шептали о дьявольских желаниях. С чародейской хитростью вовлекала нас в грех та, в честь которой мы наперебой слагали сонеты и пели баллады. Мы пьянели, как только успевали вдохнуть воздух ее гостиной, ловили малейшее ее желание и сразу бросались исполнять его. Каждый вечер вспыхивали ссоры, примирить которые могла только кровь за дверями ее дома. Я сам приглашал двоих, а меня вызывали на дуэль трижды.
В последнюю ночь она снова приняла нас в гостиной, задрапированной странными тканями. В мерцающем свете свечей казалось, что узоры на тканях живут - птицы вздрагивали, гады шевелили щупальцами. Откинув голову на спинку кресла, будто для поцелуя, она нежно сказала:
- Сегодня я хочу лишить вас жизни. Сейчас еще можно уйти. Но если я начну, будет поздно.
Ее улыбка туманила наши головы. Никто не двинулся с места.
Тогда она начала рассказывать.
Слушая ее и любуясь ею, мы не замечали, как меркли свечи, как приближались к нам стены, украшенные странными тканями, как исчезали двери.
- Юноши вскочили, - сказала дама, - и бросились к дверям, но стены надвигались, и двери исчезли".
Мы с ужасом осмотрелись. Так и было: стены надвигались. Мы вскочили и бросились к дверям. Двери исчезли...
Дрогнула земля, засвистели, падая, мины, и мы с переводчиком, кинув рукопись, спрыгнули в укрытие. Мины рвались совсем рядом. Потом разрывы сдвинулись к переправе и, как будто нащупав, стали точно долбить по неоконченному понтонному мосту.