Велико Байкал-море восточное,
широка Кызыл-степь полуденная,
перевалист Урал-хребет каменный,
а Сибирь-тайге и предела нет…
Беспредельность! Она полна зовом надежды, в которой таится дух страды, чья благодать вседоступна, умей лишь причаститься к ней.
Человек, освободившись от суеты, обиды забудь, жадность умерь, доверься вечному, и тебе станет ясным то, о чем шепчутся под землею корни, о ком вздыхают столетние мхи, чей древний след на земле чуют мудрые звери… Ты поймешь голоса ветров, музыку солнечных струн, услышишь сказания осенних дождей; постигнешь такие были, от которых воспрянешь родовой памятью и, даст бог, сумеешь осознать, кто ты есть, кем и для чего ниспослан ты на эту и без тебя прекрасную Землю.
Ныне порядком наплодилось умников, до которых чесоткою прикипела немочь доказать ближнему, что души в нас не было и не будет.
Человек, приглядись к этому мудрователю, пожалей его: боль преждевременной изжитости глаголет в нем, разменявшем призвание свое на мелочь умыслов, раструсившем совесть по прилавкам сытости…
Случались и прежде такие умники; старые люди вздыхали им вослед, говорили:
— Многолико созданье божье: в одном ангел тешится, в другом — кобель чешется…
Что мы есть без души? Какими представляемся Господу в грехах наших? Столь часто поминая нечистых, не грешим ли мы бездуховностью своей?
Человек, скинь личину исполина, побывай в тайге милым братом. Кто знает, не твоего ли гостевания ждет она, чтобы поведать о заветном.
Побывай. Запомни все, что доверит тебе она. После перескажи внукам; зачаруй их удивлением и любовью к человеческой душе, а за нею дело не станет.
Ну а пока…
Послушай, о чем тайга поведала мне, и поверь, что все это было, было — А может, будет, когда нас не будет… Когда отомрет нынешний оборот жизни, и Земля попытается заново возродить для чего-то необходимого миру человека.
В неугаданные времена потерялся в тайге один очень нужный мужик.
Я говорю о Парфене Улыбине.
Необходим он был для едомян[1] тем, что умел дарить людям покой. Загорятся мужики злобою — бабенки не мешкают, за Парфеном бегут.
— Уйми, — просят.
Тот придет, слово скажет и… все. И мужики начинают расходиться по семьям, недоумевая: и чего это, мол, с нами только что было?! Семейные распри тоже гасил Парфен.
Не было во всем околотке такого человека, который ни разу не заворачивал бы до Улыбы со своей тревогою. И хотя все понимали, что творит человек святое дело, однако находились и такие фармазоны, которые шептались:
— Улыбе-то, пользителю нашему… ему ж черти пособляют людями командовать.
— Я вот покой от яво принял, а теперича думаю: вдруг да на страшном суде за его с меня спросится?!
Едомяне долгие годы не знали неурядиц, и потому им было не страшно потерять Улыбу.
Но когда Парфен перед зазимками ушагал в тайгу и не вернулся — народ запоохивал. Особенно бабы:
— О-е-ей! Кем же теперь мужики представятся перед нами, без Улыбы-то?
Один лишь местные целовальник Спиридон Кострома не раз и не два слетал в эту пору на второй ярус своего самого высокого в деревне дома, чтобы там, в богатой спаленке, накреститься до боли в плече.
Как-то, наломавши спину, выскочил он довольнехонький на улицу и вставился в бабьи пересуды своею отрадой:
— Так ему и надо, чертову послушнику. Не будет носом небо пахать. А то ишь… И сам-то он — Улыба… дерьма глыба, и жена его — Заряна… состряпана спьяна.
— Это ж кака холера тебя выворачиват? — осекла его скандальную усладу бабка Хранцузска, прозванная так за картавый язык. — Али надежду лелеешь, что Парфенова молодайка от горя-беды за тебя спасаться завалится? Ага! Подвинься да не опрокинься…
— Да у яво, как только привез Улыба свою Заряну с уезду, в тот же день стегна взопрели, — поддержала Хранцузску Акулина Закудыка. — Вот и сикует, бедный…
— Так его, горбатого — не суйся в щель, — засмеялся проходящий мимо рыжеватый мужичок. — Суди соня, да не забудь себя…
За такими откровениями и смехом не забывали едомяне и создателю напоминать о том, что Парфен им шибко необходим. Потому и тянули шея в сторону тайги.
Но прошла седьмица, миновала другая, и третья потонула в глубине времени. Люди притомились держаться навытяжке, ссутулились, нахохлились, да вдруг и обнаружили в себе, что всякая надежда потеряна.
Надежда потерялась, но сомнения среди народа все еще крутились…
— Уж больно Улыба с тайгою сроднен, чтобы она выдала его лихому случаю.
— И я так думаю — не может того быть…
— Куда там — не может, — упорствовал Кострома, — не может только лошадь, и та косится…
Упорствовал Спиридон и все реже получал отпор, поскольку правда его с каждым днем становилась неоспоримей.
Но торжества своего целовальник больше не выказывал. Он пристроился до общей печали и стал сочувствовать. С этим сочувствием привязался он и до Заряны. В дом, правда, к ней захаживать не насмеливался, а вот своим соседством начал пользоваться вовсю. Дворы-то ихние одним лишь заплотом разделялись. Услышит, что Заряна во двор вышла, оторванную от заплота досточку в сторону отведет, морду свою долгозубую просунет и начинает… сострадать — куда крепше угадать.
— Смиряйся, — говорит, — милая. Не перечь судьбе: она ить старатся на твою пользу. Глянь-ка сюда, какой я тебе перстенек припас… А то заходи ко мне — королевой уйдешь…