Я никогда ничего не писал в прозе. Даже письма для меня мучительная повинность.
Я поэт, и тут знаю себе точную цену. А сейчас я обнажаю перо с чувством, что берусь не за свое дело.
"Беда, коль пироги начнет печи сапожник…"
Но мне шестьдесят лет. Как говаривал Шолом-Алейхем, я еду уже не на ярмарку, а с ярмарки. А моя жизнь в известном смысле тоже документ эпохи. И я хочу, чтобы этот документ был обнародован.
В книге нет ни одного вымышленного факта, ни одной выдуманной подробности. Даже диалоги подлинные.
Это принцип.
А вот со стилем…
Кто-то из замечательных французских стилистов, кажется Жюль Ренар, сказал:
"Я подбрасываю слова, как кошек, и всегда уверен, что они упадут на все четыре лапы".
Господи, как я ему завидую!
И еще…
Несколько имен — самых дорогих — пришлось все-таки и изменить. Хочу верить, что настанет время, и с моей помощью эти имена будут восстановлены.
11
ТРУДНАЯ ТЕМА-
Я родился в 1921 году в Ленинграде на 7-й Советской улице. Прежде этот район назывался «Пески», так как туда не доходит ни одно наводнение.
Когда мне исполнилось восемь месяцев, случилась беда, наложившая оттиск на всю мою дальнейшую жизнь. Я заболел полиомиэлитом.
Вот стихотворение, написанное еще в детстве:
Я лежу, прикованный к постели.
Разве жизнь увидишь из окна?
Ноги тряпки, руки ослабели,
Смята и изломана спина.
Дальше не буду. Дальше хуже. Да и вообще я постараюсь касаться этой темы только по мере необходимости.
ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ –
Первые воспоминания, скорее ощущения, но такие конкретные и точные, будто это происходит со мною сейчас.
17
Вот мама хватает меня на руки, и тормошит, и подбрасывает, и кружится по комнате. Сколько мне — год, полтора? И откуда оно — это впервые испытанное ощущение счастья?
Я лежу на спине. Меня везут в детской коляске. Июль. Евпатория. Мне два с половиной года. Надо мной черное небо, — черное, но невесомое, с огромными веселыми звездами. И в меня впервые входит чувство гармонии и красоты мира.
А вот первая обида. Бабушка за что-то шлепает меня по руке. Я плачу. Она испуганно гладит мою ладошку, дует на пальчики. И ко мне сразу возвращается, ставшее уже привычным, состояние равновесия и покоя.
И, наконец, первая горечь, первое недоумение. Окно завешено плотной синей бумагой. У меня корь. Веки режет так, словно ударом о камень раздробили бутылку и набили мне глаза толченым стеклом.
И растерянно мечутся мысли:
"Что же это такое? Мама с папой так любят меня… Но они ничем не могут помочь, ничего не могут сделать. Я одинок, беспомощен, уязвим. Что же это такое? На какой страшной земле мы живем!"
И передо мной, как дурной мираж, встает предчувствие всех моих грядущих бед, от которых никто — даже мама (такая добрая и сильная), даже папа (такой сильный и добрый) — не смогут меня заслонить.
Я много раз пытался выразить это в стихах, но у меня никогда не получалось. Может быть, потому, что есть уже дивное стихотворение Самойлова:
"Я — маленький. Горло в ангине,
За окнами падает снег.
И папа поет мне: "Как ныне
Сбирается вещий Олег…"
Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.
18
Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной".
БЕРЛИН –
Когда мне исполнилось четыре года, мама повезла меня лечиться в Берлин к знаменитому профессору Гохту. (И сейчас удивляюсь, как родителям удалось добиться разрешения.)
Именно с Берлина начинается у меня цепочка не ощущений, а осмысленных воспоминаний — четких, хотя и абсолютно отрывочных. У Буратино мысли были коротенькие-коротенькие. Такие же коротенькие — вспышками — и мои воспоминания.
Сначала Польша. Пока мы едем через ее территорию, почему-то не разрешается открывать окна. А в вагоне жарко.
Потом — больничная палата. Профессор здоровается со мной по-русски. Больше о больнице не помню ничего. Только мое возмущение — возмущение советского человека — тем, что сестрам разрешается в наказание бить детей. (Какое уж там бить — поддавали, наверное, потихонечку.)
В Берлине произошло чудо — меня поставили на ноги. Я мог пройти гигантское расстояние — две трамвайных остановки. Мама была счастлива.
Мне сделали аппараты из каких-то необыкновенно легких материалов. Ходил я не на костылях, а в ляуфштуле. Это было почти ничего не весившее бамбуковое сооружение, напоминавшее табуретку с вырезанной серединой. Стоя в центре, опираясь локтями о бортики, я переставлял ляуфштуль, делал внутри него пару шагов и переставлял снова.
С того времени сохранилась фотография. Осенний сад, покрытая листьями дорожка, и я, крохотный и важный, стою сам, совершенно сам, держась рукой за дерево.
И еще три вспышки — три воспоминания.
19
У меня улетел воздушный шар — яркий, нарядный, в форме лебедя. Он болтается под потолком и мама пытается подцепить его щеткой.