Детство ребенка проходит в путешествиях.
Сначала он ползал по просторам кроватки, утыкаясь лбом в деревянные прутья, не подозревая, что мир не заканчивается пределами ограждения. Однажды он почувствовал, что его ножки окрепли, и встал. Голова его впервые возвысилась над ограждением, а глаза увидели неведомую страну. В этой стране мерцали никелированные шары на спинках родительских кроватей, вдали возвышалась гора платяного шкафа, а над горизонтом струился узорчатый рисунок ковра, понуждая взгляд бесконечно бежать по прихотливым зигзагам.
По вечерам отдаленные края страны погружались в полумрак, и над всей местностью властвовал оранжевый, заполненный мягким светом купол абажура, словно сосуд с драгоценной целебной влагой, льющейся без устали и дарующей теплоту чувств и ясность ума.
Светящийся купол висел, не падая и не подымаясь, и это более всего интересовало мальчика, когда он наблюдал за жизнью комнаты, путешествуя по кровати и цепляясь скрюченными пальчиками за прутья. Он чувствовал силу своих ножек и ручек и учился управлять их совместными действиями. В нем самом и во всем, что было вокруг, скрывалось нечто замечательное, все связывающее воедино: это нечто двигало его руки и ноги, упруго прогибало деревянные прутья оградки, раскачивало его постельку, но оставляло недвижными мерцающие шары над кроватями, и сами кровати, и шкаф, и удивительный светящийся купол меж потолком и полом; и он часами любовался на это дивное равновесие.
А потом наступили времена путешествий по комнатам — этой и другой, которая, оказывается, скрывалась за высокой белой дверью, открывавшейся с тягучим скрипом, и таила в себе еще более интересные вещи: черную громаду пианино, в боках которого смутно отражался огромный фикус в кадке, бесконечный обеденный стол, зеркало до потолка и голландскую печь — круглое тело, обтянутое железом, с дырой, где с легким воем и треском рождался и улетал огонь, добела раскаляя кирпичный свод.
Он завоевывал комнаты, открывая в них замечательные места — такие, как щель между стеной и диваном, как угол за кадкой, где можно было, стоя в рост, прятаться в листьях фикуса; любимое место было под обеденным столом, где, сидя на крестовине, скрепляющей его точеные ноги, можно было наблюдать за огнем в печи. Вот в топку укладывают березовые поленья — даже на расстоянии чувствуется, какие они твердые, промерзшие, ледяные, только принесенные со двора. Можно ли поверить, что они превратятся сначала в груду золотой и алой россыпи углей, а потом и вовсе в жалкую серую кучку золы? Но это каждый раз происходит! Вот крошечный красный язычок зажженной спички робко лижет края берестяной растопки, и светлая береста вдруг на глазах темнеет, вспыхивает, завивается в кольца. А вот и поленья занимаются жаром, сперва по краям, потом изнутри. Он силится поймать мгновение, когда очередная частица дерева становится чешуйкой огня, но оно неуловимо, это мгновенье, в безостановочном бурлении огненных струй. Снова и снова всматривается он в границу алого, наползающего на темное: вот оно только что было завитком коры, древесным волоконцем… и вот стало летучим изгибом пламени. Как твердое становится летучим, а холодное — обжигающим, дышащим жаром в лицо? Какая чудесная тайна…
И наступил день, когда он вышел за порог дома и радостно закричал от открывшегося ему космоса дворов, пустырей, переулков, деревьев, колоколен, крыш.
Крыши!
Мальчики любят путешествовать по крышам. Мало есть звуков слаще громыхания железа под босыми пятками.
К стене дома была приставлена деревянная лестница. Мальчик влезал на крышу, подымался к ее гребню, где торчала беленая печная труба. Он ложился у ее подножия и смотрел на облака.
Если бы в те времена уже летали спутники и если бы спутник пронесся над городами и селеньями края в этот близкий к вечеру час в конце мая и сфотографировал бы их — можно было бы подсчитать, сколько мальчиков в одно и то же время лежат на крышах домов, сараев, дровяников, и, закинув руки за голову, следят за движением облачных замков, за полетами птиц и насекомых, либо, не сосредотачивая взгляда ни на чем, бездумно и счастливо наблюдают вечные краски природы.
Но до спутников было еще невообразимо далеко, и даже слух о первых аэропланах не достиг еще далекого провинциального города. Ни один летательный аппарат еще не пробороздил пространство над ним — оно, как издревле, всецело принадлежало птицам, насекомым и облакам.
Мальчик же меньше всего думал о других мальчиках, лежащих на других крышах и видящих то же, что и он. Наоборот, он ощущал свою уединенность как единственность, он был единственным на весь мир прибором, ведущим свои проникновенные наблюдения за ходом небесной жизни.
Он чувствовал сложное переплетение сил, удерживающих в текучем равновесии все, представшее перед ним в сияющем бездонном пространстве. Облачный замок не падал на землю — его удерживала сила, но он и не улетал ввысь — противоположная сила невидимыми когтями загребала пушистые горсти и не давала им взмыть. Сила одного ветра гнала светлое облако слева направо, а сила другого ветра, живущего несколько ниже, гнала навстречу другое, темное облако, и они сталкивались, вливаясь одно в другое.