Украина — страна фальшивых генеалогий, выдуманных биографий и вымаранных страниц.
(Граф Алексей Тугаринов)
Словно огромная чаша горячего борща, курилась туманами жирная украинская земля.
(Павел Бляхин «Красные дьяволята»)
Отец идеи украинской самостийности незадачливый адвокат Николай Михновский повесился на яблоне в Киеве в ночь с 3 на 4 мая 1924 года. Случилось это прямо в саду возле дома № 76 по тихой улице с жизнерадостным названием Жилянская, где он остановился в 10-й квартире у своих приятелей Шеметов, знавших его еще по дореволюционным временам.
По иронии судьбы, буквально в двух шагах от того места, где свел счеты с опостылевшей жизнью Михновский, — на перпендикулярной к Жилянской улице Паньковской — недавно поселился его старинный враг, еще один «батько» украинской независимости — фальшивый «перший президент» Украины Михаил Грушевский, слезно умоливший советское правительство впустить его из эмиграции на родину.
Двум великим украинцам, претендовавшим совсем недавно на первые посты в выдуманном ими государстве, жить в такой опасной близости друг от друга оказалось явно невозможно, и один из них решил уйти. Удалиться тихо. По-английски. Не прощаясь. Чтобы не напоминать в очередной раз невыносимую поговорку: «Где два украинца, там три гетмана».
Улица Жилянская. Теперь тут мало что напоминает о первом самостийнике
Что думал Михновский, когда просовывал голову в петлю, накинутую на ветку, нам уже никогда не установить. Возможно, и помянул злобно Грушевского: на, мол, давись — «пануй» единолично над Украинской Социалистической Радянской Республикой — правда, под присмотром ГПУ, чтобы не начудил чего лишнего. Но факт остается фактом. В тот момент, когда длинный (под два метра ростом!), грузный, с отросшим после революции пузом Михновский повис на яблоне, ломая шейные позвонки (все очевидцы отметили потом его неестественно вывернутую голову), академик ВУАН Грушевский мирно почивал у себя в двухэтажном уютном домике, раздувая окладистую, как у раввина, седую бороду, сочным буржуазно-националистическим храпом.
Весна в том году выдалась необычайно холодная, поздняя. Снег начал таять только на исходе марта. А в начале мая, когда киевские сады стоят, по выражению поэтичных киевлян, «словно молоком облитые», они только вздымали к небу голые рога ветвей. И на одном из этих рогов висел Михновский — болтался гигантским вопросительным знаком («Що ж наробили ви з МОЄЮ Україною?»), что, впрочем, совершенно никем не было замечено.
Город жил своей обычной жизнью. Домохозяйки, схватив корзинки, бежали с утра на Сенной и Житний базары за молоком и солеными огурчиками, которые привозили крестьяне из окрестных сел, а те, что жили на Татарке и Куреневке — на Лукьяновский рынок. Школьники спешили в школы. «Гегемон» революции — рабочий класс по гудку, как и при старом режиме, но за куда меньшие деньги (вот она заслуженная награда!), топал на завод «Большевик» — так переименовали победившие красные к 5-й годовщине революции акционерное общество «Киевский машиностроительный и котельный завод Гретера и Криванека». И только студенты начинали день весело — их уже с утра ждало ВИНО — Высший институт народного образования, помещавшийся в красном корпусе упразденного Университета Св. Владимира — у него безбожная власть в лютой злобе тоже экспроприировала имя, оставив только орденский цвет стен.
Название «обновленного» учебного заведения вызывало постоянные шутки — в 1926 году ему подыщут несколько более серьезную аббревиатуру — КИНО (Киевский институт народного образования). Но ехидные смешки все равно не утихнут. Тогда в 1933 году КИНО еще раз переименуют. В Киевский институт социального воспитания (КИСВ), что придало ему неуместную кошачесть. А потом в том же году (воистину, нет такого преступления, на которое не пошли бы «комуняки»!) расчленят этого «кота» надвое. Одной половинке присвоят имя Киевского педагогического института им. Горького, чтобы учеба медом не казалась, а другой — вернут, наконец, звание университета.
Все это я напоминаю только потому, что упокоившийся Михновский окончил в свое время именно университет Св. Владимира — его юридический факультет, не вынеся однако, из стен «альма матер» ни капли мудрости. Ибо, как говорится, университет может дать образование, но не ум, что биография нашего героя убедительнейшим образом и доказала, украсив ему горло пеньковым галстуком.
На низком левом берегу Днепра не построили еще ни одного уродливого спального района, заслонив небеса многоэтажными коробками. До самого горизонта простиралась синяя булгаковсая даль, из-за которой утром — с московского востока — вставало для Украины солнце. А на берегу правом Святошин был еще дачным пригородом, застроенным в русском стиле чудными деревянными домиками с резными окнами. И Пуща-Водица с прудами чистоты удивительной. А Жуляны — не аэродромом, а простым селом. И Борщаговка тоже. Там чухали с утра дремучее пузо дикие мужики — те самые, что перерезали в 18-м году гетманский офицерский отряд, остановившийся на ночлег. И всем им — и студентам, и домохозяйкам, и совслужащим, и мужикам — и заводам, и фабрикам, и Крещатику, и Пуще-Водице — не было ни малейшего дела до унылого висельника. Да и не могло быть. За годы гражданской войны город повидал столько трупов, что просто перестал ими интересоваться. Одним «жмуром» больше или меньше — какая разница, если совсем недавно они валялись прямо на площадях даже у самого памятника Богдану?