С конца 1980‑х годов, с концом советской власти, в российской печати появился целый поток мемуарной и автобиографической литературы о советском времени, написанной в разные годы (большей частью, после смерти Сталина). Авторы этих мемуаров заняты осмыслением советского — сталинского — опыта в пределах отдельной жизни [1]. От рамки, заданной журнальной рубрикой или издательской серией («Частные воспоминания о ХХ веке», «Мой ХХ век», «ХХ век от первого лица»), до сигналов, разбросанных в самих текстах, такие публикации заявляют о себе как об историзации частной жизни и приватизации истории. Это проявление того, что принято называть «историческим сознанием», понимая под этим самоосознание или самоутверждение за счет соотнесения своего «я» с понятием истории. Исследователи не раз связывали историческое сознание и мемуарно–автобиографическое письмо [2]. Моя задача — выявить следы, источники и ходы такого самосознания в русской мемуаристике, опубликованной на рубеже XXI века. Тот ход, который описан в настоящей статье, начинается именем Герцена и ведет к Гегелю; он опосредован современными исследователями Герцена — Гегеля, прежде всего Лидией Гинзбург.
Бросается в глаза, как часто мемуаристы–интеллигенты советской эпохи упоминают Герцена и «Былое и думы» в качестве сигнала своей авторской позиции, по которому узнают «своих». Так, Давид Самойлов в своих поденных записях и мемуарных эссе сознательно ориентировался на «Былое и думы». При публикации в 1995 году «Памятных записок» об этом упомянула в предисловии и вдова Самойлова. По ее словам, «впервые на устремленность автора в этом направлении обратила внимание Л. К. Чуковская». Между тем Давид Самойлов именно так описал «Записки об Анне Ахматовой» самой Чуковской: «Жанр — «Былое и думы»” (разговор происходит в Переделкине в 1971 году [3]). Таких примеров немало [4]. Думаю, что Герцен снабдил советских читателей не столько жанровым образцом (сам Герцен любил называть свои мемуары неопределенным словом «записки»), сколько лицензией на авторство, а когда — с концом советской эпохи — это стало возможным, и на публикацию. Со всей прямотой об этом сказал в 1999 году Василий Катанян: «Воодушевленный словами Герцена, что мемуары может писать всякий, потому что никто не обязан их читать, я собрал воедино куски воспоминаний, написанных в разное время…» [5] Дело, конечно, не столько в предоставлении читателю свободы читать или не читать, сколько в том, что читатель Герцена знал, что автобиографические записки, фрагментарные воспоминания, отрывки — это полноправные исторические документы. Павел Антокольский также видел в Герцене «своего». «…Все это могло быть написано и сегодня…» — записал он в дневнике в 1968 году, читая ночью во время бессонницы рассуждения Герцена об истории. По словам Антокольского, стоит ему «хотя бы случайно, ненароком раскрыть Герцена», как его охватывает «волнение», «ощущение величия судьбы», «стиля — жизненного и литературного», но, думаю, важнее всего остального то, что Антокольский называет «обостренным историческим сознанием» Герцена [6]. Каждый может писать (и печатать) дневники и записки именно потому, что выступает как носитель исторического сознания, по образцу Герцена — автора «Былого и дум».
С герценовской эпохой отождествлялась и жизнь, описанная в дневниках и мемуарах. Красноречивый пример — воспоминания Руфи Зерновой о Г. А. Гуковском. (Разговор, кажется, происходит в конце 1930‑х годов):
“— А я написала домой, что у нас в университете есть Грановский: его фамилия — Гуковский. — Он ничуть не возликовал. — Я такой же Грановский, как вы… Герцен! — ответил он. <…> — Вот что пишет Герцен в «Былом и думах» — наверное, вы давно их не перечитывали: «К концу тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь…»”. На тех же страницах мемуаров Зерновой процитированы слова Гуковского, сказанные в 1949 году, незадолго до ареста: «Поворачивается колесо истории…»[7] Отождествить «своих» с кругом персонажей «Былого и дум» означает ощутить себя субъектом истории, сигналом чего является и метафора поворачивающегося колеса.
Развернутая картина жизни в истории, ориентированная на круг Герцена и на «Былое и думы», представлена в известных мемуарах Лидии Либединской «Зеленая лампа». Либединская описывает, как в 1948 году они с мужем Юрием Либединским по вечерам на даче читали вслух «Былое и думы», разделяя «высокий накал страстей», которым проникнута эта «великая» книга. «Проштудировали» и курс лекций Грановского. Отправившись в Москву, совершили паломничество в комнату, в которой Герцен родился в роковом 1812 году (в «доме Герцена» находился тогда и по сей день находится Литературный институт). В 1962 году, на даче в Переделкине, Либединская говорила с Корнеем Чуковским о «сложных и трудных» отношениях в семье и кругу Герцена — так, «как говорят об очень дорогих людях, которым надо помочь…». Отождествление с кругом Герцена укрепляло Либединскую в самосознании «интеллигента в переломные моменты истории» [8]. Прямой потомок Льва Толстого, она, как кажется, предпочла сродство не семейное, а избранное, закрепленное на письме. Либединская не только писала о Герцене (в частности, в книге «Герцен в Москве», в которой она совершает прогулки по Москве по следам Герцена), но и выпустила адаптированное издание «Былого и дум» (в 1960‑е годы) — своего рода «мои «Былое и думы»”.