Был седьмой час утра.
Залмановский приют, что против обжорки, давно опустел.
Сносчики, элеваторщики, лесники, бакалейщики и полежалыцики давно покинули уже приют и расползлись по всем щелям порта.
А Степан-угольщик и не думал оставлять приюта.
Встав час назад, он присел на матраце, обхватив обеими волосатыми руками свои колени, зарыл в них свою всклокоченную голову и проводил мутными глазами ночлежников.
Проводив их, Степан перевел глаза на приютского сторожа.
Тот, мягко ступая по липкому асфальту пола необутыми ногами, подбирал матрацы, складывал их вдвое и тесно развешивал на протянутой во всю длину палаты веревке.
Сторож после принес ведро воды, швабру и, подкатав до щиколоток брюки, развел на полу шваброй лужу.
Степан не спускал с него глаз. Мрачно насупившись, он следил за каждым взмахом его швабры и грязными ручейками, бегавшими по всей палате.
Степан повернулся потом к окну.
В закрытое и покосившееся окно печально глядела осень. Мелькал, барабаня в стекла, дождь, и проносились темные клочковатые тучи.
Сыро, грязно и скучно было в порту. И Степан отвернулся.
Он по-прежнему обхватил колени руками и зарыл в них голову.
Постороннему могло бы показаться, что Степан в данный момент занят какой-нибудь думой, навеянной осенью, и что эта дума, как червь, сосет и гложет его.
Но он ошибся бы. Степан ровно ни о чем не думал, хотя низкий лоб у него то и дело морщился.
Да ему и думать-то было не о чем. Все им было давно передумано.
В свое время бесконечно длинными зимними и осенними вечерами он думал о тех милых близких, которых он бросил, о возвращении к ним, о новой совместной с ними жизни, он думал и мечтал о работе на пользу страждущего ближнего, о торжестве добра и правды.
Он думал обо всем этом в продолжение двадцати лет пребывания своего в карантине, пока мозг у него наконец устал думать.
И Степан постепенно забыл о своих близких, о возвращении к ним, о совместной с ними жизни и несбыточном торжестве добра и правды.
Карантинная грязь, «сливки от бешеной коровы» (водка), проклятая угольная пыль, проклятые «штифты» (паразиты), пьющие запоем «дикарскую» кровь, ужасы зимней безработицы и общество «дикарей» без веры, без почвы под ногами, без надежды на светлое будущее, общество людей, потерявших человеческий облик, их горячечный бред ночью и пессимизм, доходящий до всеотрицания, до отрицания красоты, счастья и цели в жизни, вытравили из мозга и сердца Степана все, все без исключения.
И из человека, некогда мыслившего, получилось ходячее олицетворение апатии, ходячий отброс, ходячие лохмотья, из которых высовывались страшная, обросшая голова с мутным, безжизненным взглядом и грязные конечности, существо, прячущееся днем в пыльных и глубоких, как колодец, трюмах, а вечером в обжорке и в самых отдаленных уголках приюта.
Степан апатично работал, апатично ел, пил, апатично подставлял свою спину под резину стражника, апатично глядел, как портовый «кадык»[1] выворачивал у него карманы и стаскивал с него теплушки.
Степан мог бы просидеть теперь на матраце, не изменяя своей позы, до вечера, если бы сторож не добрался к нему со шваброй и не крикнул:
– Чего матрац греешь?! Ступай! Ишь, расселся!
Степан медленно поднял голову.
– Чучело! – фыркнул ему в лицо сторож.
– Кто чучело? – равнодушно спросил Степан.
– Ты!
– Правда! – согласился Степан и чуть заметно ухмыльнулся.
– А еще дворянин, – покачал головой сторож, – образованный! Тьфу, срам какой! Поглядел бы ты на себя в зеркало. Не то что на чучело – на зверя похож. Ишь, волосища-то, патлы у тебя какие! Сам ты оборвался. Весь в клочьях, точно покусали тебя собаки. Необутый. Грудь и шея голые. Сорочки у тебя нетути; вместо нее одни подкандальники. Как у каторжана!
Степан слушал, и лицо у него менялось.
Когда сторож заговорил о подкандальниках, то Степан машинально потянулся к шее и сорвал с нее черный ошейник. Это был уцелевший воротник – остаток некогда бывшей на нем сорочки.
Он сорвал потом с обеих рук два таких же черных подкандальника – манжеты, тоже остатки сорочки, положил их на колени и стал мрачно созерцать их.
– Небось годика два назад одел сорочку, – сказал сторож.
– Два с половиной! – насупился Степан.
– Ну вот! – обозлился сторож. – А кто виноват, что у тебя нет сорочки?!
– Кто?! – грубо оборвал его Степан.
– Знамо, не я, а ты. Потому, что заработаешь – пропьешь.
– Как же иначе?! – по-прежнему грубо спросил Степан.
– Не пей! – строго сказал сторож.
– Не пей?! Эх ты, деревня безземельная, ду-у-бинушка, мужик сиволапый! А знаешь ли ты, что мне нельзя не пить?
– Почему?
– Потому… Э, да что толковать с тобою, – махнул рукой Степан. – Все равно не поймешь! Где тебе?! Почему, почему?!. Потому что душа водки требует. Иная душа морфий требует, другая – гашиш, третья – опиум, а моя – водки. Знаешь, что такое забыться? Никого и ничего не видать, ни тебя, ни обжорки, ни кадыков, ни банабаков, ни скорпионов, – никого, никого! Не понимаешь, так?!
– Ладно, хоть и не дворянин и не ученый я, а понимаю тебя. Сам иной раз пью. А все-таки без сорочки ходить – не модель. Этак не разберешь, человек ты или свинья.
– А у тебя сорочка есть? – стал иронизировать Степан.