С Павлом Матвеичем что-то случилось.
Странное дело, чего никогда с ним не бывало, — за последние дни его стали тревожить соловьи. Куда бы он ни ехал, куда бы ни шел — соловьи всюду преследовали его.
Еще в конце апреля и даже в средине мая они никак не тревожили Павла Матвеича. Теперь же, когда май был на исходе и подходил календарный июнь, готовый вступить в свои права, и на Вороне уже раскрывали свои белые корзинки разные дудники, а по опушкам дубрав, там, где не ходили коровы, выкидывали свои первые шапки анисы, Павла Матвеича вдруг стали тревожить соловьи.
Они пели везде. Пели задорно, много, пели во всякое время дня и ночи, во всякую погоду, будто соловьями были набиты все перелески, овраги, отвершки, вершины всего просторного Белынского района. Даже Белынский городской парк, где по вечерам всегда было людно, играл оркестр и на освещенной фонарями площадке кружились пары, гремел соловьями. Оркестр играл самодеятельный, пары танцевали плохо, в парке гуляли, смеялись и пели. Но все это, однако, как-то не мешало петь соловьям в сиреневых и вишенных прохладах парка.
Соловьи неистово пели в черемухе и в ивняке на Вороне, пели в Долгой дубраве за Поримом, у совхозного свекловичного поля-семенника, на котором из гряд торчали уже выкустившиеся, зацветающие и одуряющие воздух и голову сильным, густым медовым запахом высадки, пели по всему многоверстному, разбросанному по десять — пятнадцать дворов на голых, в оползнях и смывах оврагах Медвешкину, пели в огородах Порима и даже под самым окном того самого крепкого крестьянского кирпичного дома, где Павел Матвеич снимал отдельную, хорошую, но глухую комнату, выходившую окном в огород.
Село Порим — село старое. Когда-то оно было торговым и ремесленным. Крепко сбитое на высоком плоском холме, как бы застрявшем среди низины, с множеством кирпичных одноэтажных и двухэтажных домов, с пристройками и амбарами и тоже не тихое, а можно сказать — шумное, потому что уже успело побывать «под районом», а потом опять было переведено в село, — таков был Порим с виду, если подъезжать к нему со стороны Белыни. От трудов бывшего районного горкомхоза здесь осталась вечно бумкающая выхлопной трубой электростанция, автопарк с гаражами, сначала эмтээсовскими, а потом эртээсовскими мастерскими. Все это производит шум и делает село не тихим.
Но соловьи, не внимая нисколько этому шуму, ни шуму, что творили автобусы и автомобили, с утра до поздней ночи проносившиеся через село, пели в Пориме так же, как и в любом другом месте белынской хорошей, доброй земли. К тому же шел разговор, что и весна в этом году выкатилась на белынские просторы поистине соловьиной, «урожай» на соловьев был поистине велик, что даже не только старожилы это отмечали, а и прибылые рабочие, «новенькие»: Порим третий год уже был совхозным селом.
Что край этот соловьиный, Павел Матвеич знал давно, но знал понаслышке, «у себя дома», то есть в областном центре, сам же в минувшие годы он никогда здесь не бывал. Рассказы о том, что живут и водятся здесь соловьи какой-то особой, восточной породы, ну прямо чисто пензенские соловьи, не чета соловью западному с четкой, громкой, какой-то накатистой, до деталей отработанной коленчатой песенкой, какие водятся, ну, скажем, под Курском или Белгородом, его смешили. Он только усмехался, когда ему рассказывали, что соловей здешнего склада — а это надо отметить так и есть — поет чисто по-своему, не заученно, а вкрадчиво, нежно, с затаенной грустью, в каждом коленце его песни какой-то недосказ, умышленная недоработка, словно птица, когда поет, думает над тем, как лучше, как вернее взять человека за сердце.
И он хохотал, когда слышал, что здешний певец никогда не ударит, как «туляк» или «курянин», свою песню с грубого: «Ти-мох, Ти-мох, Ти-мох, коров-то гнал аль нет?» Не будет здешний соловей «колоть орешков» в конце песенки грубо и четко и неизвестно для чего. Здешний соловей с чего-то волнующего, но как бы незаметного начнет, с чарующего и неразборчивого, заворожит, убаюкает затем, чтобы потом во весь голос сказать: «Фё-едор, Фё-едор, Фё-едор, а любовь-то, любовь, любовь, все ж есть, есть, есть!»
Павел Матвеич, слушая про это и от любителей соловьиного пения, и от знатоков, всегда говорил:
— Чепуха! Ну какая там разница между курским и вашим соловьем? Все одинаково щелкают. Восточный, западный соловей! Какая разница? Что-то похоже на расовую дискриминацию.
И смеялся еще пуще, вспоминая старинную народную шутку: «Пензяки ворону свою в Москве узнали».
Словом, если сказать правду, Павел Матвеич глух был к соловьям, как и к любой иной певчей хорошей птице. И были ли соловьи на свете или не были, ему было словно бы невдомек. «Сантиментов» Павел Матвеич не любил, «размагничиваться» себе не позволял, «всякое красивое» его мало трогало. Правда, был один раз с ним случай, и он чуть поэтом не стал — написал стихи, лирические стихи, обращенные к дочери. Но то была «временная уступка сердцу», «вопль ослабевшей души», не более.
Но этой весною, а точнее — в конце ее, в самом конце мая, Павел Матвеич, если не ночевал где-нибудь в поле или на деревне, а возвращался на ночевку в Порим, стал, прежде чем зажечь свет в своей комнате, закрывать наглухо форточку в окошке, задергивать занавеску и только тогда зажигать свет. Но и сквозь наглухо закрытое окошко он слышал, как на селе поют соловьи. И это его раздражало.