Эту историю однажды ближе к ночи — мороз во дворе колледжа пробирал до костей — рассказал мне мой старый наставник Тео Пармиттер, когда мы сидели у огня в его служебной квартире. В те времена в каминах еще горел настоящий огонь, а уголь в громадных медных ведерках приносил слуга. Я проделал путь от Лондона, чтобы повидаться со старым другом, которому тогда было уже далеко за восемьдесят: мужчина по-прежнему бодрый и сердечный, с острым умом, он, однако, был настолько искалечен жестоким артритом, что уже с трудом выбирался из дому. Колледж заботливо опекал его. Тео Пармиттер принадлежал к вымирающему племени старых кембриджских холостяков, которому колледж заменял семью. Он прожил в своей прелестной квартирке больше пятидесяти лет и собирался здесь умереть. Меж тем кое-кто из его бывших учеников взял себе за правило время от времени навешать старика, привозя с собой новости и живое дыхание мира. Ведь Тео любил этот мир. Ему больше не удавалось окунуться в него надолго, но он обожал легкий треп: послушать, кто, где и кем работает, кто преуспевает, достиг той или иной высокой должности или оказался замешан в какой-нибудь скандал.
Я изо всех сил развлекал его большую часть дня и за ужином. Мне предстояло остаться на ночь, встретиться с парочкой других знакомых и скоренько пробежаться по старым излюбленным местам.
Впрочем, мне бы не хотелось, чтобы у вас создалось впечатление, будто то был сочувственный визит к старцу, от кого я мало что получал взамен. Напротив, Тео был потрясающим собеседником — остроумным, язвительным, прозорливым, это был настоящий кладезь историй, которые отнюдь не являлись бессвязными воспоминаниями старика. Рассказчик он был чудесный: люди, даже самые молодые из соискателей, всегда состязались за право сидеть рядом с ним за ужином в общем зале.
Шла, помнится, последняя неделя каникул, и в колледже было тихо. Мы вкусили отличный ужин, выпили бутылку доброго кларета и блаженно раскинулись в креслах перед огнем в камине. Однако налетавший, как всегда, прямо с Болот[2] зимний ветер завывал, и временами по стеклу барабанил град взметенного им снега и льда.
В последний час наш разговор стал мягко и неприметно стихать. Я рассказал обо всем, что было у меня нового, вместе с профессором мы уже успели навести порядок на всем белом свете, и теперь языки пламени сглаживали остроту нашей беседы. Восхитительно уютно было сидеть, нежась в озерцах света от пары ламп, и на какое-то время мне показалось, что Тео задремал.
Тут, однако, он и заговорил:
— Все гадаю, захотите ли вы выслушать странную историю.
— С великим удовольствием.
— Странную и в каком-то смысле волнующую. — Он поудобнее устроился в кресле. Тео никогда не жаловался, но я все же догадывался, что артрит причиняет ему немалую боль. — История как раз под стать такой ночи.
Я взглянул на старика. Лицо его, высвеченное мерцанием пламени в камине, хранило выражение настолько серьезное (я даже готов сказать — смертельно серьезное), что я несколько опешил.
— Принимайте это как угодно, Оливер, — тихо произнес Тео, — но уверяю вас, что эта история — правда. — Он подался вперед. — Прежде чем начать, могу я побеспокоить вас и попросить принести сюда графинчик с виски?
Я встал и направился к полке с напитками, а Тео тем временем сообщил:
— История моя связана с картиной, что слева от вас. Вы ее помните?
Он указал на узкую полоску стены между двумя книжными шкафами, скрытую густой тенью. Тео всегда считался довольно удачливым коллекционером живописи и обладал несколькими весьма ценными рисунками старых мастеров и акварелями восемнадцатого века; все они достались ему, как он однажды признался, по скромным ценам еще в пору его молодости. Я не слишком разбираюсь в картинах, и, честно говоря, вкус Тео не совпадает с моим. И все же я подошел к полотну, на которое он указывал.
— Включите там свет.
От времени краски на картине несколько потемнели, но теперь я видел ее очень хорошо и рассматривал с интересом. Изображалась на ней сценка венецианского карнавала. На плавучей пристани рядом с Большим каналом и на площади позади нее одетая в маски и плащи толпа стояла вокруг развлекавших публику жонглеров, акробатов и музыкантов; одни люди усаживались в гондолы, другие уже плыли в них по воде; лодки сбивались в кучу, а гондольеры бились на шестах. Картина была из тех, где изображение дается во вспышках салюта и пламени факелов, вызывающих то тут, то там какое-то сверхъестественное сияние, высвечивающих лица и пятна яркой одежды, серебристой рябью ложащихся на воду, оставляя в глубокой тени все остальное. Мне такая манера представляется довольно искусственной, но, разумеется, это было превосходное произведение — во всяком случае, на мой неискушенный взгляд.
Я выключил лампочку, и картина со всеми ее слегка зловещими бражниками вновь погрузилась во тьму своего укромного уголка.
— Кажется, прежде я никогда не обращал на нее внимания, — сказал я, наливая себе виски. — Давно она у вас?
— Дольше, чем я на то имею право. — Тео откинулся, уйдя в глубокое кресло так, что и сам погрузился в тень. — Я облегчу душу, рассказав то, о чем прежде молчал, и сниму с себя это тяжкое бремя. Надеюсь, вы не против принять часть этого груза?