Во второй половине сентября 1724 года на берега Невы спустилось тихое бабье лето. Первые осенние дожди прошелестели, и осеннее солнышко заблистало на красных черепичных крышах я отмытых мостовых Санкт-Петербурга. В Летнем саду замелькала белая паутинка, а солнечные лучи с раннего утра приветливо дрожали и дробились в мелкозастекленных, на голландский манир, высоких окнах Летнего дворца и будили молодых принцесс: веселую пятнадцатилетнюю хохотушку Лизаньку и старшую, тихую чернобровую красавицу Анну.
Лизанька сама распахивала настежь окна, и в се спальню врывался свежий воздух осеннего сада. Воздух пах горьким дымком от костерков садовников, — на них сжигали опавшие листья, узорчатым ковром покрывавшие садовые аллеи и лужайки, на которых еще клубился утренний туман Лизанька морщила курносый носик от удовольствия, звонко чихала от утренней сырости.
Анна вставала позднее. Томная, строгая… Да и то рассудить надобно: скоро она должна была стать нареченной невестой приезжего заморского принца из Голштинии. Оттого и на младшую сестрицу посматривала свысока, рассуждала о всем со степенной важностью, как и подобает будущей герцогине-правительнице, хотя нет-нет да и завидовала беспечной веселости Лизаньки. У той еще все в тумане, а женихи пребывают токмо в великих замыслах батюшки да в прожектах коллегии иностранных дел Российской империи.
А меж тем ее-то суженый спозаранку уже перед окнами маячит, явился с приветственной музыкой.
Утреннюю тишину будили звуки флейты и гобоев, и небольшой оркестр герцога голштинского начинал свой концерт перед окнами проснувшихся принцесс.
Молодой герцог Карл Фридрих стоял перед оркестром, как полководец перед маленькой армией. Зевал, конечно, в кулак от недосыпу — но что поделаешь, дщерь Петра Великого стоила ранней побудки.
Смешливая Лизанька беспечно перевешивалась из своего окна (как роза с ветки — галантно заметил герцог), смеялась нелепой позитуре жениха.
Анна смотрела на сестрицу с досадой: ведь сколько раз и она, и матушка наказывали сестрице не высовываться, потому как европейский политес не велит.
Но не до политесу Лизаньке, когда столь занимательное действо, как сватовство. А жених-то, жених! Разодет в пух и прах, что твой барон Строганов: парижские башмаки на красных каблуках; кафтан не иначе как испанского бархату; камзол золоченый, версальский; кружева и на манжетах, и жабо точно брабантские; парик новоманирный, короткий (а наши-то балбесы все еще носят парики длинные, волосы до пупа); так-так, а на шляпе-то не иначе как камни-самоцветы! Батюшки, да никак он через лорнет на меня пялится…
Накось, выкуси! — Лизанька показала дерзкий язычок женишку и спряталась за занавееку, давясь от смеха. Представилось, что сей талант обернется золотым шмелем, да и ужалит!
Анна на смех Лизаньки не дивилась, хорошо ведала природную веселость сестрицы. К окну она подходила неспешно, после того как камер-фрау и девки одевали ее, втискивали в корсет, поправляли платье на жестком обруче, взбивали высокую прическу: парик Анна, в отличие от лысых придворных щеголих, не носила, да и к чему ей оный, коли от матушки унаследовала прекрасные природные темные волосы. Единую вольность и позволяла: украшала высокую прическу алой розой.
Затем подходила к закрытому окну и через стекло любовалась на своего заморского герцога: жених был и молод, и хорош собой — что же боле потребно, и Анна, закрыв глаза, томно поводила головкой в такт музыке и поднимала руку с цветком, словно шла с женихом в менуэте.
Впрочем, знала ведь плуговка, что сии знаки Карлу Фридриху весьма приятны: на прошлой ассамблее у Меншикова весь вечер твердил, что с этой розой в волосах и белоснежной поднятой ручкой Анна — вылитая испанка, и ему мерещится уже перестук кастаньет. Правда, поначалу Анна задумалась: а хорошо ли сие иль мизерабль выглядеть испанкой? И, как послушная дочь, спросила, конечно, матушку, которая в сих хитростях куда как искушена.
Екатерина Алексеевна глянула на нее как-то на особицу, точно впервые узрела выросшую дочь, а затем звонко рассмеялась; прижала к пышной груди и прошептала необычно, заговорщически:
— Конечно же хорошо, дуреха ты моя дуреха! Испанка — сие страсть, и, значит, дюк сей влюблен в тебя страстно!
Впрочем, Анна и без того ведала силу своих чар над герцогом. Третий год Карл Фридрих в Петербурге и все ждет от батюшки слова согласия. Видно, такова их судьба: дождется! Потому она была совершенно спокойна и не разделяла тревог матушки; твердо верила: чему быть, того не миновать!
Меж тем Екатерину Алексеевну, в отличие от дочки, мучило многое: а вдруг герцог передумает аль с ним что случится? Вон ведь как его спаивают и у Апраксиных, и у Меншиковых! При дворе в Санкт-Петербурге всем памятно было, как еще один герцог, — тот, Курляндский, — обвенчавшись с царевной Анной Иоанновной, на собственной свадьбе так упился, что после оной вскоре и помре. И кукует сейчас Анна Иоанновна одиноко и печально на пустынном подворье герцогского замка в Митаве. А ну как и мою Анхен такой же злой случай ждет-поджидает? Екатерина Алексеевна даже с другом своим старинным, Александром Даниловичем Мепшиковым, о том переговорила, и светлейший обещал помочь, упредить вельмож. И спасибо, слово сдержал — герцога голштинского перестали доставлять с ассамблей пьяным в стельку, бревно бревном.