1. Джек
День был из таких, в которые лучше всего умирать.
Дождь, ветер… ветер с дождем и дождь с ветром. Спятивший душ, бьющий холодными водяными струями то сверху, то снизу, то в лицо. Зонтик вывернуло наизнанку почти сразу же, пришлось сложить его и убрать. Немного спасал капюшон, но и он уже промок. Хуже всего было то, что очки залило водой. Надо бы было их протереть, но неожиданно все стало неважным… В один миг. Поворот головы — и вот оно. Вижу правую фару, почему-то слегка закопченую, кусок синего капота, решетку радиатора в мелких точечках ржавчины, потеки грязи на бампере и неожиданно резко блеснувшее в вышине лобовое стекло. А потом — как картинку в кино переключили, и я уже сверху наблюдаю: грузовик ударяет что-то темное, колеса идут юзом, огромный кузов разворачивает поперек улицы, он задевает машину на встречной полосе и медленно-медленно заваливается набок. Колеса еще крутятся, а рядом с лежащей на боку кабиной расползается по асфальту ярко-красное, точно светящееся неоном, пятно. Это я там, внизу, и кровь на асфальте — моя. А дальше картинка тонет в белом сияющем мареве.
— Джек!
Гарсия разбудил, оказывается.
Я сел. Каждый раз после пробуждения внутри теплится какая-то дикая надежда, что это действительно был сон, а вот сейчас я проснулся, и все будет… как оно там должно быть-то. Но снова взгляд, пробежав по серой равнине, утыкается в окруженную золотым свечением белую спицу Цитадели, и надежда умирает, не успев родиться.
— Я спал.
— Извини. Снилось что-нибудь хорошее?
Гарсия хохотнул, считая, что удачно пошутил. Знает, гад, что все, что мне снится — это тот проклятый грузовик с закопченой фарой.
Гарсия похож на висящую в воздухе зеленую светящуюся каплю, из которой время от времени высовываются ложноножки, щупают землю и втягиваются обратно. У него даже лица нет. Но он хотя бы помнит свое имя. А я ничерта не помню. Ни имени, ни даже пола своего. Толку мне с припоминания пола, конечно, никакого, но было бы приятно знать. Поэтому Гарсия меня Джек зовет… тут всех так зовут, забывших.
— Задницу подымай, — сказал Гарсия, — есть заказ на ходку.
— Ломы, — лениво ответил я, — все равно я слишком полезный, чтобы из меня сапоги сделать. Пускай кто-нибудь помоложе сгоняет. Вот ты, например.
— Ты что! — возмутился Гарсия. На круглой верхушке капли вспухло несколько ложноножек, напоминая вставшие дыбом волосы, — Мне нельзя! Я только что оттуда. Рубилы не спят.
— Да заливай, — я, впрочем, был не против того чтобы сгонять «в командировку», но мне почему-то хотелось позлить Гарсию, — я позже тебя вернулся.
— Как хочешь, — равнодушно сказала капля. Ложноножки, игриво кивнув напоследок, втянулись в каплю, — только это от Захара заказ.
Опа. Вот этого я как-то не ожидал.
По-разному бывает. Кто-то легко уходит, отпуская из рук все связи, вспоминая перед уходом о тех, кого обидел, и кто обидел его… Кто-то с шумом и грохотом падает в долгий колодец, успев показать шиш недругам. Кто-то в блеске славы, кто-то в сиянии нищеты. Вся разница не в этом. Разница — в том, было ли что-то значимое для тебя в том мире, который ты оставил. То, чего ты хотел так сильно, что даже зыбкая вуаль колодца не смогла стереть этого желания… И, если такое было, ты не уходишь к Цитадели, а остаешься здесь, на узком кольце серой земли, поросшей редкой черной травой, на ничейной полосе между горькими полями и золотыми. Здесь тонка вуаль, отделяющая мир мертвых от мира живых, и если присмотреться, то иногда можно увидеть тени, скользящие над бурой трясиной горьких полей. Это те, которые ходят по грани, но еще не переступили ее. А если сесть в определенном месте и попытаться заснуть — есть неплохой шанс, что проснешься уже не здесь. Так могут только забывшие, и то не все. Чем больше ты помнишь — тем трудней отпускает тебя этот мир. А с каждой ходкой ты — хочешь того или не хочешь — помнишь все больше и больше. Но, один раз нырнув, не нырять ты больше не можешь, потому что твои страсти, твои «якоря» в мире живых — это как голод, как зуд в ампутированной руке: и почесать никак, и знаешь, что этого быть не должно. Тот, кто нырять не умеет, смиряется и учится жить в мире со своим зудом-голодом, привыкает к нему и перестает замечать. Ты же, в отличие от них, знаешь, что если хотя бы ненадолго нырнуть в мир живых, зуд стихает. Не навсегда, ненадолго. Но тебе этого достаточно, наркотик принят, и жить без него уже трудно.
И всегда находится кто-то, об этом знающий.
Захар был здесь давно. Гарсия болтал, что лет триста, не меньше. Я этому, правда, не верил, потому что время здесь, в скорбном пристанище неприкаянных душ, текло странно и причудливо, но Захара все-таки побаивался. А особенно сильно побаивался его дома, сложенного из больших бурых блоков неясного происхождения. То есть, ясного, конечно, чего неясного может быть в мире, где в материальном виде существует только трава и души усопших… Чтоб такой дом забацать — немало бесполезного материала переработать необходимо, и не думаю, что материал добровольно согласится.
А еще у Захара были душехранители. Трое этаких мордоворотов, почти одинаковых: серые веретенообразные тела, треугольные головы с глазами на стебельках, по две пары рук у каждого, а ног нету, так левитируют… Где таких страшилищ берут — загадка. Обычно все здесь более-менее по-человечески выглядят, Гарсия вот только урод в семье… да еще Рубилы на людей не похожи. Но Рубилы, по-моему, и не люди вовсе… в смысле, даже не бывшие люди, а что-то вроде местной травы, но хищное.