В деревне, где я зимой жил, прошел вдруг слух, что водку с 1 февраля уценят. Слух, конечно, он и есть слух, сама жизнь учит не доверять им, и все-таки мужики клюнули. А клюнули оттого, что у слуха была основательная подпорка: мол, да, водку уценят, и сильно, но зато введут систему строгих штрафов. За каждый невыход на работу — пятьдесят рублей. Государство, мол, в убытке не останется, и то, что не доберет оно при продаже, с лихвой возместит с прогульщиков. И их таким образом прищучит, а то и верно, распустили. Мол, крякаешь, что дорогая, когда в карман лезешь, — пожалуйста, вот тебе дешевая, пей. Пей, да дело разумей. Называлась даже новая цена «Пшеничной» — три семьдесят.
Были, конечно, и сомневающиеся. Особенно их смущало 1 февраля. Несерьезная какая-то дата. Вспомнили, что прежде уценки имели другое число — 1 апреля. Энтузиасты слуха на это отвечали, что нынешним уценкам со старыми не тягаться, потому и решено отделиться. Да и водка — продукт, так сказать, не общего ряда, продукт наклонный, ну и быть ему во всем наособицу. Чего лезть в 1 апреля, в день по всем статьям узаконенный, ежели речь только о ней, горемычной, и идет?
И до того этот слух вошел в силу, до того окреп, что и представить нельзя было, чтобы он не подтвердился. Даже я, непреклонный поначалу во мнении, что этого быть не может, под конец закачался: чем, действительно, черт не шутит?
И вот 1 февраля наступило. День был рабочий, но в леспромхозе, во-первых, скользящий график, а во-вторых, от нижнего склада до деревни недалеко, и лесовозы с утра так и принялись шить по улице, громыхая прицепами. Нетерпение усилилось и уверенность возросла, когда стало известно, что магазин закрыт, а Вера, продавщица, уехала в ОРС — за тридцать километров в центральный поселок леспромхоза. Зачем уехала? Ясно, за новыми расценками и инструкциями. Появился новый слушок: в первые дни, чтоб народ на дармовщину не опился, на руки станут отпускать только по одной бутылке.
Когда Вера ездила в ОРС, она открывала магазин после обеда, в три часа. К этому времени и я пошел туда — и полюбопытствовать, и прикупить кое-что для стола. Я жил один, запасов у меня не водилось, поскольку их не водилось на прилавках, и я волей-неволей всякий раз после нового привоза тянулся вместе со всеми в магазин.
На крылечке гудела толпа, когда я подошел, — большей частью мужики, какие-то все невзрачные, нахохленные по-воробьиному и сморщенные — то ли от долгого дежурства на морозе, то ли верно, как говорят, присела мужичья порода. Но были и бабы — эти нынче ни в одном деле не отстают от мужиков. Улицу перегородили два лесовоза, водовозка, автобус и «Жигули». Едва я подошел и успел поздороваться — двери распахнулись, и люди — меня это удивило больше всего — не особенно толкаясь, словно бы ценя оказываемую им высочайшую милость и чувствуя торжественность момента, прошли внутрь и выстроились в очередь.
Нет, момент, пик его и слава наступили только теперь.
Первым в очереди оказался Колька Новожилов с КрАЗа. Сорок лет мужику, а ему все — и стар и млад — Колька.
— По сколь велено давать, Вера Афанасьевна? — первым делом поинтересовался Колька у продавщицы, еще не готовой, стягивающей на могучей груди тесемки халата.
— Чего — сколь? — притворилась она, что не понимает.
— Как чего?! «Калачиков».
«Пшеничную» здесь зовут «калачиками». Никакой другой давно не водится.
Толпа не успела затаить дыхание — Вера спокойно ответила:
— Хоть ящик бери. Жалко мне ее, что ли?
Народ зашевелился: вот ведь врут! Вот врут! Вот чего только не напустят, чтоб держать человека в раскаленных нервах!
— Тогда… тогда, — Колька растерялся и не знал, на что решиться. Тогда… пять штук.
Вера одним захватом брякнула перед ним пятью бутылками и щелчком стрельнула костяшками на счетах: тридцать и один рубчик.
— Ты чего?! — хихикнул Колька.
— А ты чего? — уставилась на него продавщица.
— Чего насчитала-то? Ты это… игрулечки свои потом.
— Слепой? Не видишь?
— Не слепой и не глухой. Грамотный. Ты почем ее продаешь?
— А ты что — в первый раз ее в глаза видишь? Не знаешь?
— Где у тебя новая цена?
— Какая новая цена?
— Государственная! Сегодня какое число?
Вера сграбастала с прилавка бутылки и поставила их куда-то себе под ноги.
— Ты чего?! — закричал Колька и повернулся за поддержкой к народу: Она чего это, а? Она по-вчерашнему хочет, по-старому. Вы поглядите!
— Проваливай! — отрезала Вера, не вступая в переговоры. — Следующий!
— Чего проваливай! Чего проваливай! — завопил Колька. — Сегодня какое число? Вся страна пьет по-новому, а ты чего?! Ты кому ее — баранам продаешь? Совсем уже обнаглели! Вся страна пьет по-новому, а мы значит, плати. За шесть, значит, за двадцать!
— Следующий! — переводя голос из грудного в горловой, потребовала Вера.
Следующим был пенсионер Иван Демьянович Карнаухов по прозвищу Кабыть, человек тихий и осторожный, всю жизнь проработавший в ночных сторожах. Иван Демьянович залепетал:
— Я тоже, кабыть, по-новому… кабыть, за три и семьдесят.
— Да вы что — очумели?! — Вера гневно уперла руки в боки, оглядывая очередь и понимая уже, что перед нею стоит сейчас народ единого духа. Какие три семьдесят?! У вас соображенье маленько есть? Или уж последнее пропили?