Сережа шел по улице и прислушивался, как и куры, и гуси, и овцы, вся живность, всё, что ходило, поклевывало, погогатывало, говорило по-своему, делало двор по-деревенски веселым. Он только что приехал на каникулы и теперь ему, выросшему в деревне, после двух лет пребывания в городе эта мелодия ласкала слух.
Сережа обогнул угол последнего дома, прошел вдоль забора, огораживающего засаженный картофелем земельный надел, и спустился по откосу к реке.
Солнце стояло уже высоко. Оно жгло и берег, и белевших на мелководье гусей, и полоскавшую в реке с мостков белье бабу, и отражалось от воды так ослепительно ярко, что у него жмурились глаза.
А если посмотреть дальше, то за поросшей по берегам камышом и тростником рекой, белевшей, как залысинами, песчаными отмелями, можно было увидеть, как тянулись вдоль берега вязы, а ещё дальше простирались луга, пшеничное поле, лес и перелески, за горизонт уходила дорога, и, где-то совсем далеко виднелся поблескивающий золотом в солнечных лучах крест на колокольне соседней деревушки.
Сережа подошел к поставленной неизвестно для чего у самой воды изгороди из жердей, и вдруг на него нахлынули воспоминания двухлетней давности. Теперь ему казалось, что это было давным-давно. Тогда, после окончания школы, они по традиции, всем классом, когда уже стемнело, вышли на берег, и первая его любовь стояла у этого забора. У неё была белая шея, светлые волосы, прическа по-особенному, алый румянец, тоже по-особенному, по-молодому…
Он не спускал с неё любящих глаз. Сердце билось тревожно и страстно, но она смотрела спокойно перед собой. Её черные изогнутые ресницы подрагивали. Сколько чистоты было тогда в них обоих, чистоты наивной, милой, влекущей.
Как безумно хотелось любви: озаренной, ласковой, чистой… Но её спокойные, ясные серые глаза мягко и с затаенной ласковостью говорили: «Нет».
«Где она сейчас?» – подумал, перелезая через забор, про свою первую безответную любовь Серёжа. С тех пор у него были с девочками лишь только мало чего значащие мимолетные встречи.
В надежде увидеть кого-либо из молодежи (особенно девочек) он взором окинул по обе стороны реку, но не увидел никого. Лишь только невдалеке, у поворота, барахтались на мели, играя в «ныру», чумазые, уже посиневшие до судороги, но не вылезавшие ещё на берег мальчишки.
«Скучно в деревне. В такую погоду даже девки сидят по домам. То ли дело раньше», – подумал он и, перелезая изгородь, спрыгнув на землю, зашагал по тропинке, которая вилась меж мелкорослого кустарника вдоль реки.
На повороте он увидел специально очищенное, метра на три в ширину, от камыша и тростника для рыбной ловли место. На удобном, в виде ступени, покрытом сухим сеном сидении, восседал Мамон – старик с заячьей губой. Его желтая, большая круглая плешь была не покрыта и блестела на солнце как медный таз, а сивые клоки давно нестриженых волос вздыбились, как у взъерошенной птицы.
Мамон был заядлым рыбаком и, несмотря на то, что все говорили, что рыбу в реке давно уже вытравили удобрениями, и в ней ничего не поймаешь, он почти никогда не возвращался с рыбной ловли без улова.
Сережа подошел и поздоровался. Мамон повернул в его сторону голову, вынул изо рта обсосанную до мокроты потухшую папиросу, вновь прикурил и спросил:
– Как у городе?
– Что?
– Жись, говорю, у городе как?
– Если деньги есть, жить можно, – ответил Сережа, обратив внимание на то, что удилишки у Мамона были не складные, как у городских рыбаков, и даже не бамбуковые, а всего-навсего из обычного, небрежно ошкуренного изогнутого орешника, и в этом ему показался какой-то особенный рыбацкий шарм.
По левую от Мамона руку на сене лежал тряпичный мешочек с подкормкой – распаренными отрубями; справа в траве стояла литровая стеклянная банка, прикрытая листом лопуха, в которой, свернувшись комком, шевелились в навозе красные черви. Под ногами лежала брезентовая сумка, в которой лежала краюха ржаного хлеба и два мешочка. В одном была распаренная пшеница, в другом – нарезанный кубиками недоваренный картофель – это для наживки.
Мамон, видимо, довольный ответом, скосил на Сережу подрагивающий глаз.
– Раки донимают, – сказал он, снимая с крючка объеденную насадку. Затем, порывшись загрубелыми, в трещинах, черными от грязи пальцами в банке с навозом, он достал извивающегося червя, ловким движением насадил его на крючок, сноровисто взмахнув удилищем, закинул метра на три от берега наживку, той же рукой отщипнул от буханки хлеба мякиш, сунул его в рот, разжевал, выплюнул на ладонь и бросил для приманки на поплавки.
– Здесь хоть огурчиков вырастишь, курочка яичко снесет, картошка своя, грибочков в лесу соберешь, я вот сазанов поймаю, а у городе все с базара, – сказал он.
– А ты, дядя Мамон, сегодня что-нибудь поймал? – поинтересовался Сережа.
– А вон, – Мамон показал глазами на поросшую осокой ложбинку, где лежали, один к одному, каждый килограмма на два, несколько отливающих желтизной сазанов.
– И так каждый день? – удивляясь улову, спросил Сережа.
– По-разному. Думал по весне место подальше сделать, на извороте под талиной, там солнце бы лысину не пекло и дно глубже, да ноги не ходят, болят, если ходишь далече.