Что я помню о моем отце теперь, когда я уже взрослый человек, а события, описанные в моей книге, уже далекое прошлое. — Калека-отчим. — Глухонемой хворает малярией, а матери грезятся странные вещи. — Страхи и слухи.
Мой отец умер, когда мне было три года. Некоторое время мы жили с матерью вдвоем, а потом моя мать вышла замуж во второй раз за глухонемого сапожника Сулеймана, который незадолго до этого купил у нас отцовскую мастерскую. Мой отец тоже был сапожником.
Скажу о мастерской. Это был старый карагач[1] на площади, как раз против нашего дома. Четверо взрослых мужчин, взявшись за руки, едва-едва могли обхватить этот карагач, такой он был толстый. В его стволе у самых корней от старости образовалось дупло, достаточно просторное для того, чтобы там могли поместиться два человека, выпрямившиеся во весь рост. Внутри дупла отец сколотил скамейку и рабочий столик, развесил на гвоздях сапожные шнурки, набойки и стельки, а снаружи приделал к дуплу тяжелый ставень, запиравшийся на ночь на замок. Мать говорит, что первое время над отцом смеялись все соседи, и мальчишки со всего квартала целыми днями торчали перед карагачем, подшучивая над отцом, что он в своей мастерской похож на филина, каким его рисуют в книжках. Впрочем, вскоре они бросили свои шутки.
В самом деле, ни на филина, ни на какую другую угрюмую, ночную птицу отец совсем не походил. Это был на редкость веселый и добродушный человек. Забравшись в свое дупло, с утра до вечера стучал он молоточком в подошву какого-нибудь стоптанного сапога и громко распевал стихи Вагифа, Физули или Низами Ганджинского на тут же им самим сочиненные мелодии. Не следует удивляться тому, что полуграмотный сапожник знал наизусть древних поэтов. В нашей стране все любят поэзию.
Вот таким я и помню отца: веселый человек в кожаном переднике и широкополой войлочной шляпе, с молоточком или сапожным ножом в руках, распевающий свои любимые слова:
Нам о клятве твердят и о боге твердят, а что нам великий бог?
Что нам долг правоверного и священный налог?
Что нам рай, что нам ад и огонь, что грешников жег?
Ты, бедняк, не грусти, на загробном пути для тебя и допроса нет!
Запах кожи, гуталина, древесной гнили да крепкого табаку, который курил за работой мой отец, да эти простые, прекрасные слова — вот и все, что осталось у меня в памяти.
Глухонемой Сулейман появился, когда мне было лет девять и я уже ходил в третий класс начальной школы. Он снял комнату неподалеку от нас и за тридцать пять рублей купил отцовскую мастерскую. Помню, как я впервые увидел глухонемого там, в темном дупле; с молоточком в руках он чем-то напомнил мне моего отца: так же ласково глядел он на меня из-под полей своей войлочной шляпы и улыбался. Я подошел тогда к дуплу и спросил его о чем-то. По движению моих губ он понял, что я хочу с ним поговорить, и протянул мне грифельную доску с куском мела. Я написал мелом: «Откуда ты?» Он прочел и протянул мне ответ, написанный красивым, четким почерком, «Я — с севера. Как тебя зовут и как зовут мать?» Я написал ему свое имя и имя моей матери, недоумевая, зачем оно ему понадобилось. Кивнув головой, он спрятал доску под стол. Через несколько дней я увидел его под окошком нашего дома. Мать пряталась за занавеской, а он что-то писал на доске, показывал ей, и оба смеялись, причем мать показалась мне немного смущенной. Глухонемой был красивый, рослый человек лет тридцати пяти, и всякий раз, когда он нас навещал, после его ухода мать говорила: «Жаль, что такой человек — калека. Наверное, он очень страдает из-за этого и уж, наверное, из-за этого он до сих пор не женился. Кто же полюбит калеку?»
Она его полюбила. Он был всегда очень ласков со мной и однажды даже подарил мне совсем новые ботинки. Всякая же забота обо мне со стороны наших соседей мою мать особенно радовала. Сама она была очень добрым человеком.
С нами по соседству поселился слепой старик-корзинщик Мамед и, пока не обеспечил себя работой, ходил к нам обедать и ужинать. Хотя заработок моей матери после смерти отца был совсем невелик (она работала прачкой в артели), мать ни за что не хотела брать с него платы. У дряхлого плетельщика корзин была одинокая и печальная старость.
Итак, Сулейман стал моим отчимом и поселился в нашем доме. Я поначалу его немного дичился, а потом привык. Он был очень нежен с матерью. Он не мог рассказать ей о своей любви, о том счастье, которое он наконец нашел в нашем доме, и только иногда писал ей на грифельной доске или на клочке бумаги ласковые, нежные слова, а мать, краснея и закрывая лицо, тут же стирала их ладонью или рвала бумажку. Как она любила своего глухонемого, несчастного мужа! Как она хотела увидеть его здоровым! Религиозная женщина, она часами простаивала в мечети, уговаривая бога вернуть ее мужу слух и речь. Что касается бога, то наш мулла говорил: надейся. Слепой корзинщик Мамед, не в пример другим старым, ничему не научившимся в жизни людям, сурово осуждал мать за эти бесполезные хождения в мечеть и говорил, что Сулеймана надо показать хорошему доктору. Мать повела Сулеймана в городскую амбулаторию, но доктор Коган, старый и опытный врач, никак не мог ей втолковать, что ее мужа ничем нельзя вылечить, что несчастье его прирожденное. Если есть еще способ сызнова обучить его речи, для чего нужно съездить в столицу, в специальный институт, то уж вернуть слух ему никто никогда не сможет. Словом, доктор Коган не мог убедить мою мать в невозможности исцелить калеку, а тут еще произошел случай, убедивший ее как раз в обратном, то есть в том, что несчастье Сулеймана временное.