Холодная дорога с красно-жёлтыми мазками надежды на тепло, на уют семейный далёкий, что когда-нибудь приведёт она по долгим верстам к любимой — Натали. А волнопад тоскливых рифм, как листьев осенних стелет и стелет под колеса кибитки:
«Куда же ты? — В Москву, чтоб графских именин
Мне здесь не прогулять.
— Постой, а карантин!
Ведь в нашей стороне индийская зараза,
Сиди, как у ворот угрюмого Кавказа,
Бывало, сиживал покорный твой слуга;
Что, брат? уж не трунишь, тоска берет — ага!..»
И так всюду в России — только тёплые мазки надежды — на свободу, на счастье, на любовь на фоне регулярной серости. И так всюду сейчас здесь — в девятнадцатом веке, в тридцатом году, в октябре, потому что — осень.
Ах, осень! Она крадёт тепло и отдаёт одновременно чуть лучиками солнечными сквозь вековые сосны. Она заточает в свои холодные стены и, претворяясь музой, опутывает вдохновением. А он, стремительный гений уже мчался и от неё и к ней одновременно по ризадеевской дороге, вдоль Верхнего пруда — в Выксу.
— Но-о, пошли! — пробасил в бороду извозчик и опустил кнут на спины двойки, когда она начала вязнуть в дорожной жиже.
— Погоди, не тряси так! — крикнул как можно сильней Александр Сергеевич, приоткрыв левую дверь кибитки. — Я хочу посмотреть.
— Смотрите, барин! — ответил ему, еле услышав, глуховатый извозчик, не оборачиваясь.
Сидящий с извозчиком рядом на облучке камердинер Прохор ткнул его локтем в бок, сказав усмехнувшись:
— А чего смотреть, всё одно и то ж. Тамошний лес и тутошний тоже лес-от…
— Ну, не скажи, Прохор! — возразил слуге Пушкин. — Какая пора стоит чудесная! — провожал взглядом сосны. — И не одно и то же, ни одного нет одинакового вида, везде разный лес. В этом и чудо божьего мира — в разнообразии единство! — крикнул и закрыл дверь.
— Чаво лес? — переспросил глухой извозчик.
— Да, ладно, — закрыв дверь крикнул Пушкин глухому извозчику. — Сколько мы вёрст проехали — и в Арзамас, и в Лукоянов, и в Выксу вот, а везде лес разный.
— Что лес? — сказал извозчик. — Лес — он кормилец! Или избу поставить, или из зверя какого шубу справить…
— Шубу? — посетовал Пушкин. — Вот ведь чёртово племя… Вы шире смотрите глазами. На красоту смотрите!
— А на что она нам простолюдинам красота? — разобрав, ответил извозчик и повернулся, — С красоты сыт не будешь. А вот завязнем, будет красиво. Но-о! — тряхнул поводья.
— Ох! — вздохнул Александр Сергеевич, снова приоткрыл левую дверь, разглядывая шапку соснового бора на противоположном берегу большого пруда, — Красота-то какая! Осень… Но в Болдине она всё равно немного другая.
— Ну, красота, пошли! — приказал извозчик лошадям и приложил по спинам кнутом.
Те дернулись, повели в сторону и кибитка, завязнув, сильно накренилась на бок.
Камердинер с извозчиком не удержавшись один за другим рухнули с облучка на землю.
— Едритвою! — ругнулся извозчик, вставая из лужи и вытирая грязные руки о зипун, — Приехали!
— Как не ловко! — зло крикнул ему чуть не вывалившийся из открытой дверки Пушкин.
— Поправим сщас, — невинно улыбнулся ему невидимыми в бороде губами извозчик.
Александр Сергеевич прыгнул через грязь из кибитки, поправил плащ и шляпу и спустился по рыжему игольнику к воде.
«Бабушка московская Мария Алексеевна здесь была» — вспомнил он, рассматривая трепещущий простор пруда, взяв одной рукой другую под локоть, и вслух себе сказал:
— И родила мою матушку.
— А? — не расслышал Прохор, помогая извозчику с экипажем, думая, что к нему барин обращается.
— Я говорю, матушка моя Надежда Осиповна родилась в этих местах! — громче сказал Пушкин.
— Далеко как забрались. А зачем-от? — спросил камердинер, толкая сзади кибитку.
— Да… Дед Осип Абрамович Ганнибал был флотским офицером и принимал здесь пушки, — неохотно поведал поэт своему камердинеру. — Пушки с пристани палят, кораблю пристать велят… — представил белоснежный парусник, величественно волнующий воды пруда.
— И чего? — зачем-то спросил извозчик, всё равно ничего не услышав, вылезая ещё грязнее из-под кибитки.
Поэт ничего ему не ответил, вдыхая свежесть осени своей.
«Русь, Россия!» — вздохнул он, погладив бакенбарды, положив свой взор на пыльную траву, на вековые сосны, на пруд колыхающийся и вспомнил бабушкин Марии Алексеевны рассказ о встрече ее с окаянным Емелей Пугачевым. — «Наверняка, где-то в этих местах, может и здесь вот на этом месте». Пушкин оглядел пыльную кривую версту, представив измученного бородатого дядьку в грязном тряпье на телеге в деревянной клетке о двух колес, имевшего несчастье родиться в этой державе, жить в это екатерининское время, в этом униженном, недовольном жизнью, озлобленном сословии; имеющего смертный грех гордыни возомнить себя помазанником Божиим.
— Россия, Русь! — сказал вслух поэт. — Вот где мается душа от несоответствия красоты и гармонии в природе и беспутной жизни людской. А ведь всё божье творение, из одного котелка вытащено — и сосны и человеки…
— Так ведь рукотворённое вся ента балясина, пруд-от, — крикнул ему на это, тяжело выпрямившись Прохор.
— Рукотворенное, говоришь? — удивился Александр Сергеевич. — Ну, чудо, чудо ведь, а! Сродни в Петербурге Неву в гранит заковать. А тут лопатами такую махину земли поднять. Не весть как осьмое чудо света, а, Прохор? — повернулся Пушкин к кибитке.