В глухом склепе Ромео тихо и мирно ждал, когда проснется Джульетта. День незаметно сменялся ночью, неделя — неделей, месяц — месяцем, год — годом, столетие — столетием. Полусумрак перемежался полусветом, — а он всё сидел, скорчившись, на каменных иглах, лиловая щетина которых устилала пол, с выдержкой опытного йога. С виду это был, однако, лишь мальчик лет четырнадцати, от силы пятнадцати, очень, хотя неясно почему, красивый: с кожей то ли смуглой, то ли сплошь поросшей темным пушком, и худощавый. Лоб и подбородок его были слегка скошены назад, веки полузакрыты, губы пухлы и слегка выпячены, как у негра, а в постоянной и немой жестикуляции рук с гибкими, тонкими пальцами было нечто нервное: как будто в полусне он говорил сам с собою на языке немых. Изредка веки приподнимались, и тогда видно было, что глаза у него серые, но не из тех, что способны останавливаться на лице говорящего или следить за бликами изменчивого огня. Впрочем, женщина молчала, а светлый огонь, что шел от ее лица и лона, отражаясь в игольчато-бугристых стенах пещеры, пребывал постоянно.
Сама она улеглась на своем ложе из белого мрамора с непринужденностью надгробного памятника крестоносцу. Голова и вся фигура, кроме кистей рук и ступней ног, были закутаны в густо-фиолетовое покрывало, овальное в плане и смятое длинными мелкими складками. Как выяснилось впоследствии, число подобных покрышек составляло ровную семерку. Все они были придавлены сверху роскошным ожерельем из квадратных золотых звеньев, усыпанным изумрудами, рубинами, сапфирами, алмазами и шпинелью размером в добрый лесной орех. Так же расточительно были украшены и браслеты, заковывавшие ноги в сандалиях и руки, что сжимали рукоять прямого меча с лезвием, извилистым, как язык пламени. Ножен не было, и блики света, отражаясь от драгоценностей, рассыпали по вороненой стали радужные искры.
Благодаря сему феерическому сиянию несуществующий зритель только через десяток минут мог сообразить, что постав фигур имитирует захоронение не столько христианского бойца за святую веру, сколько язычника-викинга: с рабом в головах и собакой в изножье. Ибо в торцевой части саркофага прорисовывался мощный силуэт то ли пса, то ли волка, с жесткой сивой шерстью и темной полосой вдоль хребта. Животное тоже дремало, сложив тяжелую голову на передние лапы и временами подрагивая чутким ухом. Щетка из натурального самоцвета и ему, по всей видимости, не доставляла почти никаких неудобств — так толста и пышна была шкура.
Еще через десяток-другой мгновений лицезреющий картину незнакомец прорвался бы глазом через мерцающие блики к стенам и с изумлением начал угадывать в очертаниях их бугров и наростов бывшие предметы солидного аристократического интерьера. Чем дальше, тем зримее воплощались следы его взбудораженного воображения: там платяной шкаф раскорячился на таксиных кривых ножках с бронзовыми накладками, здесь низкий стол удерживал на себе высокую вазу, что за минувшее столетие, покойное и мирное, несколько раздалась в бедрах. На каменной полке нагая, вроде бы фарфоровая девица с зонтиком застыла в игривой и неустойчивой позе, мало приличной для переносного светильника, коим по сути являлась. Далее глаза гипотетического зрителя, пообвыкнув, начинали узнавать стулья и бра… угловую кушетку… холодильник… телевизор с плоским кинескопом… персональный компьютер… «Чур меня, чур!» — закричал бы тут обыватель, и протер бы очи кулаком, и выскочил бы прочь из этого тайника с суеверным страхом.
Хотя — куда же это «прочь»? Пространства здесь, можно сказать, отроду не было, время и то шло так до бесконечности долго, что давно прекратилось.
Монотонность здешнего пребывания иногда разнообразилась тем, что мальчик, внезапно вздергивая голову и как будто пытаясь разглядеть нечто вовне, приподнимался и уходил — то ли через известную ему щель, угадывая ее по направлениям силовых линий и изломам, то ли просто сквозь стену. При нем постоянно был глиняный черпак, и мальчик приносил его наполненным какой-то жидкостью. Иногда пил сам, но чаще сразу подсовывал под морду Волкопсу, усевшись рядом на корточки. Женщину поить он даже не пытался.
Вылакав свою порцию, Волкопес потягивался, скреб пол когтями, что превосходили своей крепостью любой кристалл, скалился, показывая в недоброй усмешке белоснежные клыки и густо-розовый язык с темным пятном у самого корня — признак бойцовского темперамента. Полунехотя заводил беседу:
— Что за пойло ты там пьешь и мне приносишь? Густое, пахнет как от кропильного веника, смоченного в фиалковой воде, а ни сытости, ни крепости: один дурман.
— Это из амфор, или из тануров. Люди называют эти сосуды всякий на свой манер. Такие бокастые и вкопаны в землю до проушин, а дна нет.
— Как так — совсем нет?
— Я пробовал кидать камешки — не слышно ни стука, ни плеска. Значит, предела не поставлено. Это питье подступает к самому краю и не убывает, сколько ни черпай, — почти прошептал мальчик. — Я думаю, мы пьем древнюю кровь земли.
— А скорее всего — доброе старое вино, моя обезьянка. Не обижайся, ты и в самом деле смахиваешь на своего выдуманного предка. Только вино это переродилось и загустело, как гремучий студень. Хмеля нет, а пламя в крови и чреслах зажигает. Виноградный напалм, так сказать.