Изогнутая, как формы, возбуждающие желание, и как рука, охватывающая стан, прежде чем сжать его, она кажется обреченной на одиночество. Ни одно движение города не пересекает ее; лишь некоторые доходят до нее и в ней замыкаются. Кажется, что ее стороны изгибаются для того, чтобы замедлить движение проходящих по ней тел. Теснее соприкоснуться с ними и завлечь их в какую-нибудь дверь. Она скромно выходит на деловой проспект, но между нею и им не много взаимного обмена. Правда, он принимает несколько человек, но чувствуется, что она делает выбор. Иногда она посылает на проспект женщин, как тяжелое, душное дыхание. Слегка толкаемые, они проскальзывают между прохожими. Толпа, которая спускается по проспекту, притягиваемая центром города, не испытывает от этого неудобства. Но та, что подымается в гору, оттесняется назад и борется с искушением повернуть обратно и спускаться, подобно этим женщинам. Толпа сопротивляется; она не дает воли красивым небрежным движениям. Потом она замечает улицу, пустынные тротуары, камни мостовой, которые улыбаются, как вычищенные зубы; фонари, ожидающие в позе девиц. Толпа хотела бы рассыпаться по таинственным домам, превратиться в сплетенные парочки за красивыми молочными занавесками в складках, которые разнеживают дневной свет и наряжают его в кружевные юбочки.
Улица внушает таким образом соседней толпе желание смерти. Она сама похожа на небытие. Она существует только в известные часы, когда лица приближаются к оконным стеклам, или ночью, когда какая-нибудь компания, выйдя из театра, разливает в ней свое веселье, как флакон духов.
Но она особенно реальна в мечтаниях других улиц и в их глухом желании походить на нее. В самом деле, разве улице Лаферьер, молчаливой, недвижной, которая могла бы существовать, но предпочитает не жить, чтобы испытать более верное наслаждение, которая дробится на кусочки, чтобы стать более легкою, — разве улице Лаферьер не больше ведомо счастье, чем улицам, по которым громыхают ломовики?
Она широка и коротка, как растаявшая и пролившаяся площадь. Она понижается к западу. В различные часы направление движения ее прохожих меняется: утром они спускаются по ней; вечером поднимаются; так, спина их всегда обращена к солнцу, а тень падает перед ними.
Она встречает улицу Сен-Жак, которой не удается пересечь ее, которая притупляется о нее и разбрызгивает по ней своих прохожих направо, налево, в косых направлениях. Правда, у улицы Сен-Жак такой вид, точно она продолжается дальше. Но дальше только дома и пустые тротуары; у нее хватает силы тянуться дальше только ранним утром, когда оживают школы.
Улица Суффло не успевает усвоить себе брызги, рассыпанные улицею Сен-Жак; она остается холодною, пористою, искромсанною. Ее магазины кажутся съежившимися; редкие экипажи, фиакры, немногочисленные ломовики останавливаются, въехав двумя колесами в канавку.
Может показаться, будто улица Суффло ничего не чувствует и ни о чем не думает. Однако она поднимается по направлению к Пантеону, она является еще скромным, но уже величавым началом купола. Душа вселяется в нее случайно, один раз в году, но так, что в чертах ее сияет божество.
В ней нет совершенства. Где начинает она отличаться от нескольких других сплетающихся улиц? До каких пор она является распускающеюся улицею? Она кажется туго стянутою и теплою серединою снопа, которую можно сжать в руках.
Коренастая, идущая от вокзала к большому магазину, она вся напряжена. Она энергично проникает в стены, вздувается в них клубнями толпы: кондитерскими, ресторанами, гостиницами. Но в еще большей степени она живет движениями, которые торопятся покинуть ее.
Две вереницы экипажей улицы Сен-Лазар, пробуравленные промежутками и скользящие в противоположных направлениях, как два решета, и Гаврская площадь — клубок экипажей с меняющими форму пятнами пустот, губка, которую выкручивают — по каплям сочат людское множество в горлышко улицы.
Избыток жизни препятствует установлению в ней порядка. Тело ее бесформенно и текуче, как тело толпы, жизнь которой будет измеряться одним только часом. Тротуары все время стремятся соединиться через мостовую. Толчея разливается и расщепляется между колесами. Повозки хотят двигаться как можно скорее. Они бросаются куда попало, забывая о правой стороне, потом останавливаются, одна подле другой. Их масса, заторможенная в своем беге, едва шевелится, как почва, которая трескается перед обвалом.
Несмотря на горячку и суматоху, сообщающую ей неиссякаемую юность, Гаврская улица повинуется какому-то ритму. Большие вокзальные часы царят над улицею и диктуют ей время. Четкий угол черных стрелок, их правильное сближение и расхождение заставляют струиться по ней волнистые линии.
Улица самонадеянна; она верит, что ее усилия и ее борьба, не останутся бесплодными; она чует столкновения, битвы, которые создадут благоденствие. Ей неведомы плавность, покой, замирание жизни. Даже ночью она продолжает жить. Когда другие улицы иссякают и двери домов перестают всасывать их, по ней еще раздаются чьи-то торопливые шаги.