Это повесть о Сильвии Кассельмен, о золотых днях ее молодости, о ее любви и замужестве. Ее расскажет вам старая женщина, никогда не знавшая радости и даже не мечтавшая о том, что когда-нибудь сможет поведать об этом. Повесть начинается описанием богатой, роскошной жизни гордой знати южных штатов, тогда как рассказчица первую половину своей жизни провела в глухом углу Манитобы и никогда бы не узнала без романов и иллюстраций в журналах, что существует мир, подобный тому, в котором жила Сильвия Кассельмен.
И все же я думаю, что могу написать повесть ее жизни. Восемь лет я провела вместе с нею, и все события ее жизни переживала так сильно, что ее переживания становились частью моего собственного существования. А о событиях других лет я узнала до мельчайших подробностей из ее же уст. Долгие годы воспоминания о Сильвии тихим светом озаряли мою однообразную, полную всяких забот жизнь. Ее рассказы о ее интересной, богатой приключениями жизни были неисчерпаемы, но я никогда не уставала слушать их. Иногда она вспоминала самое обыденное: о легком флирте с кем-нибудь, о фасоне платья, о глупой выходке слуги-негра, – но это рассказывала Сильвия, с ее искрящимися глазами, лукавой улыбкой, с ее подвижным, сияющим лицом. И вдруг в рассказ ее вплетался неожиданный эпизод, и у слушателя захватывало дыхание от волнения. Какая-нибудь фантастическая, невероятная деталь, странная, сумасбродная черта характера – и вам кажется, что вы стоите лицом к лицу с каким-нибудь средневековым явлением или с какой-нибудь неистовой, безумной страстью, уносящей вас в самые далекие времена.
Что это за мир? Я узнала этот мир. Сильвия два раза брала меня к себе. Я видела ее отца, майора, в его выцветшем мундире, рассуждавшего о целебных свойствах горячего грога. Видела негритенка, развертывавшего и складывавшего газету, которую читала миссис Кассельмен, которая по совету врача избегала всяких лишних движений. Я пожимала руку молодому Кассельмену Лайлю, имя и фамилия которого были перемещены по особому правительственному указу, с тем чтобы память о его славных предках перешла к потомству. И все же мир этот всегда представляется мне волшебною сказкой, и я так же не могу поверить в существование изысканного епископа, молящегося о моей грешной душе, как в существование Дон-Кихота. А что касается дяди Мандевиля, то я скорее могу уверить себя, что беседовала с паном Заглобой во плоти.
На столе моем стоит портрет Сильвии – молодое, так много говорящее мне лицо. Странная смесь кокетства и задумчивости, лукавства и нежности. Внизу, в столовой, висит портрет леди Лайль. Сходство между обоими портретами так велико, что чужие люди принимают их за одно и то же лицо. И словно этих двух портретов мне мало, чтобы напомнить о Сильвии, время от времени в мою комнату неслышно входит Илэн, безмолвно, как тень, опускается на низенький табурет возле меня и поднимает свои невидящие глаза. Пальцы ее быстро перебирают вязание, иногда она в течение нескольких часов не делает никакого другого движения. Она по скрипу пера чувствует, что я работаю, и с обостренной чуткостью слепых понимает, успешно идет моя работа или нет, пишу я о радостных или печальных событиях.
Как много она знает! Быть может, даже гораздо больше, чем я могу догадаться. Я изумляюсь, но не спрашиваю. И Франк, и я попытались заговорить с ней, но не смогли. Это, быть может, жалкое малодушие, но мы не смогли. Вначале она сама задавала вопросы, но, почувствовав наше смущение, больше не спрашивала. Она только опять и опять возвращалась в наш дом, хранивший эту трагедию. Она унаследовала от матери чудесные карие глаза, золотистые волосы, подвижные тонкие черты. Но где сверкающие глаза Сильвии, ее румянец, веселость, восторженность! Когда я вспоминаю это, то судорожно сжимаю руки и опять принимаюсь за мою работу.
Или иду к Франку, в его берлогу, где он неизменно сидит со своим угрюмым, сосредоточенным лицом и поседевшими за одну неделю волосами. Он никогда не произносит вопроса, но я читаю в его глазах: «Сколько вы написали сегодня?» Жестокий надсмотрщик этот Франк! Его преследует мысль, что я могу умереть, не окончив моей повести.
Самое трудное для меня – это воссоздать образ Сильвии в те яркие, чудесные годы ее молодости, когда она считалась первой красавицей в своем кругу, когда поклонники кружились вокруг нее, как ночные бабочки вокруг зажженной свечи. По силам ли старому человеку, полному горестных воспоминаний, воскресить волшебную молодость, ее блеск и очарование, ее безрассудство, стремительную горячность и неподдельную, трепетную восторженность!
Какими словами могла бы я передать жизнерадостность Сильвии? Когда я познакомилась с нею, ей было двадцать шесть лет. Она знала уже горе, действующее на женскую душу, как кислота на глаза. Но никто бы не сказал, что печаль своим перстом оставила на ней неизгладимый след. Ясная, решительная, она была источником радости для всех знавших ее. Я познакомилась с нею и влюбилась в нее, как школьница. Оставаясь одна, я всегда думала о ней и без конца могла повторять одно слово: «Счастливая! Счастливая! Счастливая!» Да, это было самое счастливое существо, какое я знала на земле. Неисчерпаемый источник радости!