Григорий Канович
Шелест срубленных деревьев
– Имя Домочадцы, кто в глаза, а кто за глаза, звали его не Шлеймке, не Шлейме, а с насмешливой высокопарностью – мелех Шломо – царь Соломон.
Библейское имя четвертому сыну дал не местечковый раввин Иехезкель Вайс, а придумал сам отец – сапожник Довид, который о других именах и слышать не хотел. Шломо – и все. Сапожничиха же, нареченная Рахелью, как и праматерь евреев, о всех сил противилась своеволию мужа, ни за что не хотела ему подчиниться, с отчаянным упрямством, в полном согласии со старинным обычаем предлагала назвать новорожденного, седьмого в семье ребенка, по какому-нибудь ее многочисленных и всеми чтимых родичей, прославившихся трудолюбием и набожностью, но давно почивших в бозе: Генех, Велвл, Файвуш, Лейзер или лучшего всего Зелик, по двоюродному деду, знаменитому в округе кантору, умершему в молодости от скоротечной чахотки; но муж, раньше уступавший ей и не перечивший, чтобы детей называли по мертвым родственникам жены, на сей раз взял и заупрямился – нет, нет и еще раз нет. Из всех прославившихся на свете покойников его сейчас устраивал только один, не родственник (седьмая вода на киселе), не чахоточник, который Бог знает, как пел, а царь древней Иудеи – Соломон мудрый!
– А если, Довид, наш сыночек, не приведи Господь, будет круглым дураком? – не сдавалась Рахель, по прозвищу Рыжая Роха. – Не разумнее ли выбрать имя Зелик? На нашей Заречной улице этих царей Соломонов, сам знаешь, как собак нерезаных. Окликнешь одного – сбежится целая дюжина.
– Чепуха… Что такое имя? Талисман. Оно хранит человека от напастей и бед. И от самой страшной них – глупости.
– Хранит, хранит, – передразнила мужа сапожничиха. – Что с того, что тебя, скажем, назвали по-царски Довид? Кого ты, кроме меня, на свете одолел? Какого Голиафа? Какие воздвиг хоромы и какие нажил богатства? У сына нашего соседа Ицика Капера вообще не еврейское имя – Роберт, а у него, говорят, в Америке фабрика… Фа-бри-ка! – по складам выкрикнула она для вящей убедительности. – Так что, по-твоему, важнее – фабрика или имя?
– Имя, – упорствовал Довид. – Фабрика может сгореть, рухнуть, а имя – никогда. Имя – если его сам не подпалишь или не порушишь – выстоит.
От мудреных слов Довида у нее всегда начиналась жога. Откуда он их только выскребывает?
– Есть уже у нас с тобой, слава Богу, и праотец Моше, и две праматери – я и Лея, даруй ей Господь долголетие и счастье. Ты хочешь, чтобы по нашему дому, как по земле обетованной, одни праотцы и праматери, пророки и пророчицы, одни цари и царицы шастали? Ну чем, скажи, плох Зелик?
– Зелик-Шмелик, – суча дратву, бормотал сапожник Довид. – Если тебе так хочется, чтобы у нас был еще и Зелик, то в следующий раз обещаю: все будет по-твоему, – неожиданно смягчился он и недвусмысленно округлил руками свой живот.
– Не будет следующего раза! – сквозь слезы отрезала Рыжая Роха. – Не будет! Слышишь?! У меня уже сил от твоих «разов» нет. После него, – она ткнула пальцем в люльку, – я закрываю лавку! За-кры-ва-ю! – Рыжая Роха любила разрезать слова на слоги, как в мясной лавке колбасу на кружочки. – Не бу-дет!
– Ну уж, ну уж… – захихикал Довид, поглаживая, как лысину, голенище сапога, насаженного на колодку. – Такие лавки, как тебе вестно, Роха, женщины закрывают только на Девятое Ава, в день разрушения Храма. Так пожелал наш всемилостивейший Господь. Но будь у Него такая женушка, как ты, Он велел бы, чтобы лавки со сладостями и пряностями ни днем, ни ночью на засов не запирали. Кто, как не Всевышний, распекал ленивцев и нашим предкам, и нам наказал: плодитесь и размножайтесь! Хи-хи…
– И как у тебя, бесстыдник, только язык поворачивается такое говорить! От сквернословия он у тебя отсохнет или волдырями покроется.
Роха, конечно, догадывалась, почему Довид возражает против предложенных ею имен: ведь и Зелик, и Нафтоли были его соперниками – сапожниками, то и дело старавшимися переманить друг у друга заказчиков. Одних только Нафтолиев было трое, да и других конкурентов – Файвушей и Зеликов (не чахоточных канторов, а здоровенных мужиков) – в родной Йонаве, маленьком местечке, прилепившемся к Ковенскому тракту, как осенний лист к частоколу, была уйма. Нет, не станет он называть сына Зеликом, нет и еще раз нет.
– Пойми, – умасливал он жену, – имя не только талисман, но и как бы ключ к замку: назовешь себя, и входи во все ворота. Бог даст, наш Шломо вырастет, научится какому-нибудь ремеслу, и молва о нем, как о его тезке-царе, пойдет по всему свету.
Пока они препирались, мой будущий отец – Шломо Канович – посапывал в деревянной, подвешенной к нкому потолку люльке. Ему не было никакого дела ни до царского имени, ни до ушлых конкурентов моего деда – сапожника Довида, ни до царя Соломона, ни до лестной молвы, которая пойдет по всему свету. Мир умещался в деревянной люльке, и в нем среди набитых гусиным пухом подушек, под байковым одеяльцем еще не прожившему и недели младенцу было покойно и хорошо. Шестилетняя сестра Лея отгоняла от запеленутого в сладкий сон брата назойливых местечковых мух, которые кружились над ним с миротворным жужжанием, и от скуки дремотно ковыряла указательным пальчиком в носу, вечно заложенном стойкими домашними запахами – селедки, картошки в мундире, лука, кислого молока, сапожничьего клея и навощенной дратвы.