На утренней заре, задолго до восхода солнышка, из леса выехало несколько крытых грязным полотном телег.
Лишь только телеги остановились на лесной опушке, из-под навесов их выскочили смуглые, черноглазые, курчавые люди с вороватыми лицами и грубыми голосами.
Взрослые мужчины, одетые в рваные куртки, со старыми мятыми шляпами на головах, с порыжевшими запыленными сапогами, принялись отпрягать лошадей, в то время как пестро и ярко наряженные в цветные лохмотья женщины и грязные, до черноты загорелые ребятишки, в одних холщовых грубых рубашонках, вместе с подростками стали собирать сухие ветви и сучья для костра.
Вскоре костер этот был готов и запылал среди лужайки у леса.
Одна из женщин поставила на огонь большой черный таганец с крупою, другая, старая, с седыми лохмами, выбившимися из-под платка, взяла в руки огромный каравай хлеба и большой кухонный нож.
— Эй, вы, дармоеды, подходи за едою! — закричала резким голосом старуха и, нарезав хлеб ломтями, стала оделять им толпившихся вокруг нее ребят.
Последние с жадностью хватали куски, причем старшие из ребятишек вырывали хлеб у младших. Поднялись невообразимый шум, гам, писк и плач.
Старуха с крючковатым носом издали погрозила костлявым пальцем расшумевшейся детворе, но те и не подумали утихнуть. Напротив, еще отчаяннее закипела, еще более усилилась возня.
— Эй, Иванка, уйми ребят, что ли! Сладу с ними нет! — крикнула кому-то старуха.
Из-под навеса ближайшей из телег вылез высокий широкоплечий мужчина, одетый чище и лучше остальных, с серебряной серьгой в ухе, с длинною ременною плетью в руке.
— Эге, мелюзга не в меру расшумелась! — свирепо взглянув на дравшихся ребятишек, крикнул он что было сил и, взмахнув своей страшной плетью, опустил ее на спины дерущихся ребят.
Дружный отчаянный визг огласил опушку, и малыши, как стая испуганных воробьев, разлетелись все в разные стороны от сурового дяди Иванки и его страшной плети.
— Еда поспела. Ступайте хлебать похлебку, — проговорила молодая женщина, хлопотавшая над таганцом у костра.
На это приглашение со всех сторон потянулись прибывшие на опушку леса люди, стали рассаживаться у огня. Старуха нарезала хлеба, молодая сняла котелок с огня и поставила его перед усевшимися в кружок мужчинами. Каждый вынул из кармана деревянную ложку и стал с жадностью черпать ею похлебку, находившуюся в котле.
Только подростки и малыши остались без завтрака. Они жевали черствые корки хлеба и с завистью поглядывали издали на евших у костра людей.
Смуглые люди были цыгане. Как и все цыгане, они вели бродячую жизнь, переезжали с места на место в своих крытых телегах, останавливаясь всем табором лишь на короткое время то здесь, то там, где-нибудь на краю деревни или вдали от города. И тут у них начиналась «торговля»: мужчины обменивали лошадей на рынках (по большей части дурных на хороших) или продавали неопытным людям своих никуда не годных лошадей; женщины же и дети бродили по окрестностям своих стоянок, гадали на картах или предсказывали судьбу по линиям рук, получая за это по нескольку копеек; чаще же всего, без всякого гадания, они выпрашивали милостыню.
Но ходили небезосновательные слухи, что цыгане не прочь и воровать при случае, и где бы они ни побывали — везде как-то загадочно пропадали разные вещи.
За это цыган повсюду презирали и преследовали, и они, никогда не останавливаясь подолгу на одном месте, старались укрываться вдали от селений.
Таковы были люди, расположившиеся рано утром на опушке леса.
Оставьте меня! Не мучьте меня! Что я сделала вам? Отпустите меня! Оставьте! Я не виновата! Я ни в чем не виновата! Отпустите же! Не троньте меня!
Вдалеке от костра, с рассевшимся вокруг него взрослым населением табора, собралась небольшая группа подростков — черномазых мальчишек и девчонок, одетых в такие же, как у взрослых, грязные пестрые лохмотья. Схватившись за руки, они образовали небольшой хоровод и кружились с громким хохотом, свистом и улюлюканьем, выкрикивая то и дело резкие, грубые, бранные слова.
В их кругу, со всех сторон замкнутая ими, металась девочка, лет девяти-десяти.
Маленькая, худенькая, тщедушная, с белокурыми, как лен, волосами, она резко отличалась от смуглых до черноты цыганских детей своею внешностью и белой кожей, слегка тронутой налетом загара и пыли.
В ее больших синих глазах стояли слезы, все худенькое тело дрожало; она испуганно поглядывала взглядом зверька, затравленного до полусмерти, на кружившихся вокруг нее ребят.
От быстрого кружения хоровода у девочки рябило в глазах; от крика и гама болела и кружилась голова; сердце то замирало от страха, то колотилось в маленькой груди, как подстреленная пташка.
— Отпустите меня! Отпустите! — молила она со слезами на глазах, протягивая вперед худенькие ручки.
Но шалуны не обращали внимания на ее просьбы и мольбы.
Громче, пронзительнее раздавались их крики. Все быстрее и быстрее кружились цыганята. Все резче и пронзительнее хохотали они, потешаясь над маленькой жертвой, метавшейся среди круга и молившей их о пощаде.
И вот неожиданно, быстро остановился хоровод как вкопанный.