Меня проносят на слоновых
Носилках — слон девицедымный.
Меня все любят — Вишну новый,
Сплетя носилок призрак зимний.
Вы, мышцы слона, не затем ли
Повиснули в сказочных ловах,
Чтобы ласково лилась на земли,
Та падала, ласковый хобот.
Вы, белые призраки с чёрным,
Белее, белее више́нья,
Трепещете станом упорным,
Гибки, как ночные растения.
А я, Бодисатва на белом слоне,
Как раньше, задумчив и гибок.
Увидев то, дева ответила мне
Огнём благодарных улыбок.
Узнайте, что быть тяжёлым слоном
Нигде, никогда не бесчестно.
И вы, зачарованы сном,
Сплетайтесь носилками тесно.
Волну клыка как трудно повторить,
Как трудно стать ногой широкой.
Песен с венками, свирелей завет,
Он с нами, на нас, синеокий.
В.Х.
юремный двор в Смоленском кремле — место шумливое и даже и не без весёлости. Грудятся малые избы, делённые перегородками на колодничьи палаты. Иные заключены с жёнами и детьми. Иные в железах, на цепной связке плетутся на площадь за милостыней.
От ветхости рубах раны битые, пыточные следы ясно знатны, видны. Платья разодраны. Крики разносятся и матерная брань разноязыкая. Шумно торгуются заключённые с торговцами, кои поспешают с утра на тюремный двор с припасами съестными, с одеждой да с водкой. А водку уж из-под полы покупать. Женщины толкошатся у печей, варят сидельцам похлёбки, стирают бельё...
Никто не придёт к Офонасу. Кто из тех, с кем он в Смоленск добрался, донёс на него, Офонас и не думает. Кто-никто! Всякий мог. Теперь в ножных чепях Офонас сидит в особливой палате, малой каморке. Уже допрашивали его и по-литовски, и польским наречием, и русским говором. Спрашивали, показывая дыбу и огонь, утверждая Офонасов злой умысел. И сказать требовали, какое дурно умышляет и... на кого! Сам-то он тверитин, а княжество Тверское наклонно к землям смоленским, к Великому княжеству Литовскому и королевству Польскому. Тверь ищет помощи, изнемогая в борьбе с Москвою, этим острозубым чудовищем малым. Великий князь московский Иван Васильевич[1] называет себя цезарем, хотя никто не венчал его на царство и короны не жаловал ему. Обок с московским князем — византийский идол — Зоя-София Палеологида[2], отрасль византийского имперского дома, воспитанная в Риме. Страшная, холодная, жёсткая снегом топтаным, злобная издёвкой грубою, щетинится Москва цезаря Ивана, московского хана. Топают сапоги монгольского вида, вздымая резко полы засаленные боярских чапанов-кафтанов, жёны московские наглухо прикрывают набелённые, нарумяненные лица толстощёкие завесами пёстрыми. И цветут меж снегов-сугробов, раскрываясь из меховых шуб и плащей, смуглые яркие лица греков, спутников царицы — великой княгини. Остро флорентийски подымаются новые московские башни — не деревянные — каменные — труд италийского строителя[3]. Москва — ордынский городок. Но уже и провидится полуявственно-полусмутно иная Москва, Московия, Русь Европейская. Третий Рим?..
На Офонаса был сделан донос, что он-де, тверитин, волею своею забрёл в неведомы земны места и ныне возвратился... Но зачем забрёл и возвратился зачем? Князь тверской Михаил Борисович[4] оборачивается к Литве, глядит на Польшу, а не забывает и Орде кланяться и на Шелонь ходил в союзе с московским Иваном — бить войско Новгорода Великого. Долго ли ему сидеть на тверском столе, когда Москва заливает кровью городы, подминая под власть свою княжество Ростовское да великоновгородские владения... А князья удельные, вяземские, новосильские, мезецкие, сами спешат поклониться самозваному цезарю Ивану...