Принц был раздосадован. И решил немедленно вернуться в Египет вместе с Аффадом, которому весьма сурово выговорил за то, что он уступил, по его словам, «капризу» и позволил себе влюбиться в Констанс. Он говорил и говорил об этом, пока посольский лимузин вез их в женевский аэропорт. «Это совершенно неприемлемо, — произносил принц, — из-за вашего высшего предназначения и договора, который вы заключили с искателями». Имелось в виду немногочисленное братство гностиков в Александрии, к которому они оба принадлежали, глубоко веря в его принципы. Да, из-за этого Аффад действительно чувствовал себя виноватым, так как пошел на поводу у своей страсти. Перед его мысленным взором вставало лицо Констанс, словно укорявшей его за то, над чем он был не властен. «Вы не имели права влюбляться, — брюзгливо продолжал принц. — Я не позволю ее обижать». У Аффада вырвался нетерпеливый возглас. «Ничего такого, о чем вы говорите. Это называется совсем иначе. У меня не engouement.[1] Совсем другое. И не страсть». (Они говорили по-французски и на повышенных тонах.) После долгого молчания Аффад произнес: «Ничего подобного я не испытывал в прошлом. Как будто напоролся на мель — j'ai calé.[2] Принц, я забыл обо всем на свете. Но вы говорите так, будто сами влюблены в нее». После этих слов Аффада принц впал в ужасную ярость, так как понимал, что тот прав. Произведя носом странный громкий шум, словно обиженный индюк, он достал батистовый платок и высморкался.
Ничего не поделаешь. Коварным гоблинам любви вряд ли по вкусу питаться скудной нравственной пищей, предлагаемой современным миром. Аффад с отчаянной страстью и раскаянием размышлял о тайном пространстве, или ареале, составляющем нравственную географию мистицизма. Однажды его друг Бальтазар сказал с сожалением: «Я думал, что сам строю свою жизнь, а на самом деле оказалось, что она шла сама по себе, не спрашиваясь у меня. Мне потребовалось полвека, чтобы это понять! Вот уж удар по моему самомнению!»
— Ваше поведение старомодно, — вновь заговорил принц. — Теперь совсем другие противозачаточные средства. Когда-то женщина появлялась в жизни мужчины как нечто неповторимое, а теперь она — товар, вроде сена. Доступность же породила презрение.
— Но только не к Констанс! — возразил Аффад.
— И к Констанс тоже! — воскликнул старик.
Аффад задумался. Когда он в первый раз увидел ее, то не мог поверить собственным глазам, до того его потрясла ее уникальная красота.
— Ненавижу людей, которые ведут себя так, словно живут не в своем времени, — воинственно произнес принц, намеренно причиняя боль собеседнику.
— В общем-то, я тоже. Но в отдельно взятое мгновение какая-то часть нас живет не в нашем времени, хронологически она в предыстории, и ничего с этим не поделаешь. Поцелуи предков определенно влияют на наши чувства, поэтому мы всего лишь распространители любви, а не изобретатели. Еще меньше — вкладчики.
— Чушь! — сказал принц.
— Мне стало страшно, когда я понял, что это демоническое чувство еще не отжило свой век. Напрасно я старался не поддаться ему, еще как старался.
— Чушь! — вскричал принц и притопнул, сидя в лимузине. Он был вне себя от… не только от душевной муки, но и от ревности.
— У вас такой вид, — сказал Аффад, — будто я — священник, нарушивший обет целомудрия. Но ведь я не давал такого обета.
Однако это была неправда, и дела обстояли намного серьезней, чем Аффаду хотелось бы. Речь в самом буквальном смысле шла о жизни, смерти и жертвоприношении. Он не оправдал собственных надежд. В древние времена человеческими жертвоприношениями умиротворяли именно этого демона. Сотни невинных юношей и девушек отдавали критскому Минотавру, чтобы его умиротворить.
— В мой последний день рождения тетушка Фатима прислала телеграмму: «Смерть не имеет значения для Него, и тебе не стоит ее бояться». Разве она не права?
— Да, не права, — заявил Аффад, понимая, что им движет чувство противоречия и нет смысла продолжать дискуссию. Перед ним стояла другая, теологическая, проблема, ведь ему предстояло отчитаться в своей преданности перед, назовем ее, Звездной палатой,[3] перед так называемым тайным комитетом, имевшим полное право испытать его честность. В отличие от принца, комитет не знал о Констанс.
— На самом деле, у Констанс, как у медика, здравое отношение к любви, и это вызывает у вас недовольство, — проговорил он, ощущая, как мысли принца концентрируются вокруг его чувства к Констанс.
Однажды она пренебрежительно отозвалась о angoisse vésperale[4] любви, о вечернем беспокойстве, а потом вдруг обмякла, у нее выступили слезы, и она прижала ладонь ко рту, чтобы не закричать. Едва слышно она произнесла: «Mon Dieu! Quel sentiment de déréliction!»[5]
— Ладно, пусть чушь, как вы говорите, но очень дорогая форма «чуши». Она сляжет с высокой температурой, и ее angustia[6] перейдет во врачебный долг. А как иначе иметь дело с огромными кучами сухих листьев, с множеством невротиков, которые осаждают ее?
Некоторое время они ехали молча, и принц с хмурым видом хрустел костяшками пальцев. Храброй девочке, думал он, приходится противостоять очарованию и безрассудству вкрадчивого дьявола в человеческом облике. И это сводило его с ума, потому что и Аффада он тоже любил, как только можно любить ближайшего друга.