Я прожил в России тридцать лет и едва ли забуду небо — серое и огромное, как пасть зевающего циклопа.
Я связан с той страной интимными узами совпадений. Так, 26 апреля 1986 года — день в день с приснопамятной чернобыльской катастрофой — меня выписали из психиатрической больницы «Новинки», где я провел последнее двухмесячье своего, как и положено, двухлетнего армейского срока. Отец съездил в Жодино, оформил обходной у подполковника Беляева, оравшего намедни: «Мы вас посадим раньше, чем вы нас, товарищ солдат!» — по каковой причине я и дослуживал в дурдоме: все же лучше, чем в дисбате… Что, спрашивается, его так напугало? Да, я дежурил в штабе и видел, как рвачи-офицеры сливают бензин «шпакам» — но на чистую воду выводить никого не собирался: субординация прочно угнездилась под кокардой моей фуражки. А бригадному замполиту звонил совсем по другому поводу: чтобы спросить, предоставят ли отпуск, обещанный в награду за железнодорожный гимн…
Не иначе Шморгун удружил — нашептал, небось: XXV съезд на дворе, — того и гляди, писатель-то наш вражьим перышком подмахнет мировому империализму! Он ведь и на ежеутренней промывке мозгов прилюдно мандражировал: «Вот рядовой Марговский сидит и думает: как это так наш пропагандист матюкается, доводя до личного состава актуальную тематику? Докладает о Горбачеве, едри его мать, и о других членах Политбюро, не уважая социалистических знаков препинания? Вы тут, воин, начитанного из себя корчите, рожу морщите, а понять не хочите, что воспитывался я в детдоме!»
И откуда эта шпиономания? Мне до фени и мат его, и доклад, и Михаил Сергеич с Таиландом на лбу. Понятное дело — повод выискивал поквитаться в моем лице со всеми шибко грамотными: за его детдом я дурдомом расплачиваться должен!..
Мы шли неторопливо по рябиновой аллейке — отец и сын: не ведая, что пары взбешенного стронция уже стучат в наши сердца, как пепел Клааса. Парадка на мне сидела коряво: все, что удалось выцарапать из прижимистого старшины Бондаря. Влезть после длительной отвычки в кирзу означало сызнова набить мозоли, а то и накликать абсцесс ступни. С означенным диагнозом я уж как-то загорал в волостной больничке Волхова (судя по названию — города кудесников). Тогда это и впрямь свершилось по щучьему велению: я нежился в застиранной постели Минздрава, штрихуя карандашиком лого для красноносого главврача — радиолюбителя по совместительству. Редкостное удовольствие доставляла мысль, что кто-то надрывается на рихтовке рельсов посреди топкой вологодской чащи. И даже антимасонский разоблачительный пафос пыхтевшего в нашей палате блокадника Кочерыжкина, ласково обзывавшего свою грыжу коброй, не застил моего элегического флера…
Теперь же это было бы совсем некстати. Я ковылял домой — к маминым ракушечным птифурам, в смаковании их вязкого ванильного крема видя свое истинное призвание. Шестьдесят дней, проведенные в толерантном обществе параноиков, благотворно сказались на версификаторских навыках: я набросал остов поэмы, инкрустировать которую рассчитывал в Москве — в общежитии Литературного института.
На протяжении этих двух лет отец — офицер в отставке — выручал меня трижды. Впервые — в вышеупомянутых северорусских лесах, куда наша рота была брошена из Волгограда. Стояла августовская жара, хотя затемно в палатке зуб на зуб не попадал. Мне достались функции истопника, ибо днем, по воле капитана Кудрякова (замполиты сговорились меня ухайдохать!), вместо долбежа на трассе, я занимался никчемным оформительством: то подсолнух намалюй для солдатской столовки, то изволь — выводи на дощечке правила пользования клозетом. Естественно, взмокшие путейцы, возвращаясь к ужину, «шланга» хором ненавидели. Но от меня-то что зависело? Дармоеду скучно одному: надо ж делать вид, будто кто-то у тебя в подчинении…
Вот он и верховодил — поварами-узбеками да мной грешным. Однажды поручил изобразить вождя. Черепушку-то я перетиснул с перекидного календаря на ватман, а вот задуманную шефом композицию запорол: разные там лозунги с прибамбасами пришпандорил к крестовине шиворот-навыворот. Ильич оказался распят не по-советски — и позеленевший капитан, выломав из скелета правофланговую орясину, уже собрался перебить хребет диверсанту — в ужасе вжавшемуся в чернозем. Что-то его остановило. Он по жизни виртуозно лузгал кроссворды: может, вспомнил про набоковскую «крестословицу» и решил, что не все писаки вредоносны… Шучу, конечно: цензура была в зените, а замполит после завтрака готовил нас к атомной бомбардировке Манхэттена. Вообще, устройся он в музей антропологии скрипеть табуреткой в роли экспоната — всякий, услыхав от гида: «Перед вами homo sapiens…» — не удержался бы и спросил: «А почему на нем сидят?»
Хотя, между прочим, он выступил и моим спасителем. Отправленный в пешую командировку, я забрел в амбар, где хранился инвентарь постоянно дислоцированной части, бойцы которой нашу перекати-роту презрительно честили цыганским табором. Ничего умней, чем окликнуть мочившегося в углу старослужащего: «Эй, где тут у вас олифа?» — я не придумал. Дружелюбно осклабясь, «дедушка» врезал мне по печени и заискивающе сверкнул белками: «Чего схватил руку, как женщина?» — «Не бей, пожалуйста!» — прохрипел я. Он врезал снова. И опять, и еще раз — ну, натуральный метроном! — и всякий раз деликатно справлялся: не готов ли, мол, ты уже признать, что вцепился в мой кулак, как стопроцентная фемина?..