В начале царствования Луи-Филиппа[1] в Париже, сотрясаемом заговорами республиканцев и легитимистов, существовал один дом, покойный и строгий, точно монастырь. Шум и суета большого города подступали к нему со всех сторон, поскольку расположен он был неподалеку от Пале-Рояля, в нескольких шагах от пассажа Шуазель, где в одном и том же помещении беззаботные водевилисты собирались на пирушки, а члены одного из самых знаменитых тайных обществ – на заседания. Но ни отголоски речей, ни мотивы куплетов не достигали той тихой, почитаемой едва ли не за святыню обители, которую безлюдье улицы Терезы оберегало от любых отзвуков человеческой комедии, будь то гневный протест или громогласное ликование.
Ах, какой славой пользовался тогда чубчик короля-гражданина! А его серая шляпа! А его зонтик! Вряд ли существовал когда-либо монарх, более популярный, чем Луи-Филипп Орлеанский. Его портреты красовались во всех иллюстрированных журналах и на всех городских стенах, на каждом из этих портретов была изображена величественная груша с английскими бакенбардами, обладавшая поразительным сходством с оригиналом.
Над душкой-королем шутили ласково, беззлобно, по-свойски; его величали «господином Вещью», «господином Некто», «Лучшей из республик»; его старшего сына никто не называл иначе, как «Цыпленочком», сестре его приписывали слабость к спиртному, все дружески похлопывали его по животу и обвиняли в том, что он обворовывает Тюильри и что однажды темной ночью он повесил на оконном шпингалете в Сен-Ле своего престарелого дядю, последнего Бурбона-Конде, дабы обеспечить будущность маленького герцога Омальского, – впрочем, очаровательного и умненького ребенка.
Славное было время. Владельцы «Моды», «Шаривари», «Карикатуры» и других иллюстрированных изданий наживали бешеные деньги; зимой мальчишки лепили из снега тыквы, разумеется, тоже похожие на короля, и снабжали их пресловутой надписью: «Толстый, жирный, глупый».
Куда уж популярнее?
Лишь один человек в Париже был обласкан больше и обруган сильнее, чем король. Мы говорим о филантропе по прозвищу «Синее пальтецо», над которым от души потешались на всех перекрестках только из-за того, что он раздавал в районе Центрального рынка бесплатный суп беднякам.
Не знаю, считается ли раздача супа занятием преступным или просто неприличным, однако дающие всегда кажутся подозрительными и бывают оболганными, а в конечном счете и уничтоженными теми, кто подобной благотворительностью не занимается.
Причина проста.
Последние составляют громадное, подавляющее большинство. Между тем мы с вами можем стать свидетелями торжества истинно высокой добродетели: тихий дом на улице Терезы принадлежал святому человеку, делавшему много больше, чем раздача супа. Имея немалое состояние, этот господин на собственные средства учредил благотворительное заведение типа государственного приюта.
И можете мне поверить, что функционировало оно намного лучше казенного.
Со временем к старику присоединилось несколько знатных особ, предпочитавших держать свои имена в тайне, и эти люди образовали вместе достойное восхищения коммандитное товарищество[2] помощи бедным.
Дело было поставлено по всем правилам: заведение посещали всевозможные инспекции, служащие принимали посетителей и сортировали заявки.
С утра до вечера здесь кипела работа, направленная на то, чтобы больше дать, подобно тому, как в других местах стремятся побольше взять.
Делалось это без помпы и показухи, однако открыто и у всех на глазах.
Так вот к чести парижан, они не только не преследовали полковника Боццо-Корона, хозяина того примечательного заведения, но и глубоко почитали старого филантропа, равно как и его умного генерального секретаря господина Лекока де ля Перьера. Париж не смеялся над их благотворительной деятельностью, тем более полезной, что направлена она была на ту категорию обездоленных, которых нужда нередко толкает на преступление.
Полковник Боццо и его предприимчивый и пронырливый, как полицейская ищейка, помощник обследовали «дно» общества и несли его несчастным обитателям свои благодеяния.
Париж не больно-то любит опеку, а тут, надо же, сносил заботу о себе без всякого раздражения и на особняк на улице Терезы взирал с благоговением.
В субботу, 2 октября 1835 года, в начале шестого вечера высокий старец, зябко кутая свое сухощавое тело в просторное, подбитое ватином пальто, тяжело и медленно поднимался по широкой лестнице с первого этажа дома, где размещалась контора, в расположенные над ней апартаменты.
Старик опирался на руку еще довольно молодого человека с энергичным и жизнерадостным лицом; сей господин был одет в щегольский, сшитый по последней моде костюм из добротной, хотя и кричаще-яркой ткани.
Это были полковник Боццо и его «альтер эго»[3] господин Лекок; мы застали их в тот момент, когда по завершении праведных трудов каждый из этих людей мог вслед за Титом[4] воскликнуть: «День прожит не зря».
Полковник, казалось, уже достиг самого преклонного возраста – мы говорим «уже», потому что жить ему предстояло еще долго, а, между прочим, те, кто был знаком с ним не один десяток лет, всегда знали его глубоким стариком.