Вручив публике в 1915 году книжечку «Фридрих и Большая коалиция», я полагал, что, уплатив долг «дню и часу», смогу снова — да, в бушевании времени — посвятить себя художественным предприятиям, затеянным до начала войны. Это оказалось ошибкой. Со мной случилось то же, что и с сотнями тысяч, кого война выбила из колеи, «мобилизовала», на долгие годы отдалила и удерживала вдали от непосредствен-пых занятий, дела; и «мобилизовало» меня не государство, не армия, а само время — на более чем двухлетнюю мыслительную службу с оружием в руках, для которой я вообще-то но духовному складу годен и рождён не более, чем иной собрат по физическому складу — к настоящей службе на фронте или в тылу, и с которой я возвращаюсь сегодня к осиротевшему верстаку, признаться, не в самом лучшем состоянии, нужно, вероятно, сказать — инвалидом войны.
Плодом этих лет… хотя нет, не «плодом», скорее осадком, огрызком, очёском, а может, последышем, причём, честно говоря, так последышем страданья, одним словом, подлаживая гордое понятие «остаться» к существительному не самого гордого звучания, — остатками этих лет и стал сей том, который я опять-таки побаиваюсь называть книгой или трудом, имея на то веские основания. Ведь двадцать лет не вовсе бездумных художественных занятий всё же внушили мне слишком большое уважение к понятию произведения, композиции, чтобы я мог воспользоваться им по отношению к словоизлиянию, реестру, меморандуму, хронике или бортовому журналу. А в данном случае речь именно об этом: писанина-мешанина, хотя временами и принимающая обличив композиции и произведения — впрочем, по полуправу. По полуправу — ибо следовало бы предъявить органичную, сквозную основополагающую мысль, однако вместо неё обнаруживается лишь зыбкое ощущение оной, которым, правда, проникнуто целое. Можно было бы говорить о «вариациях на тему», только вот тема эта имеет крайне нечёткие очертания. Книга? Нет, о книге не может быть и речи. Поиски, метания, нащупывание сути, выяснение причин боли, диалектические фехтовальные выпады в туман против этих причин — всё это, разумеется, никак не могло породить книгу. Ведь в число указанных причин, несомненно, входил противохудожественный и непривычный дефицит владения материалом, чёткое и постыдное понимание этого обстоятельства не уходило ни на минуту, и его инстинктивно приходилось скрывать лёгкой, самовластной манерой выражаться… И всё же: если произведение искусства может принимать форму и видимость хроники (что мне известно по опыту), то в конечном счёте и хроника может принимать форму и видимость произведения; и данный кирпич — по крайней мере, время от времени — демонстрирует притязания на оное и обличив оного; это нечто среднее между сочинением и словоизлиянием, композицией и бумагомаранием, хотя смысловое зерно его настолько далеко от сердцевины художественного, настолько, если честно, ближе к нехудожественному, что лучше, невзирая на скомпонованные главы, говорить о чём-то вроде дневника, ранние фрагменты которого следует датировать началом войны, а последние записи — приблизительно концом 1917 — началом 1918 года.
Однако если эти записи не художественное произведение, то, в конце концов, именно потому, что как записи и размышления они всё-таки слишком произведение художника, художничества, причём по целому ряду критериев. Например, как продукт некоего неописуемого раздражения на духовные тенденции времени, возбудимости, тонкокожести и нервозной восприимчивости, которую я знал за собой издавна и из которой, полагаю, как художник порой извлекал пользу. Она, правда, всегда вызывала сомнительный побочный эффект непосредственно писательской, аналитической, полемической реакции на подобное раздражение, даже тогда, именно тогда, когда речь шла не просто о лёгкой наружной щекотке, но когда я изнутри был в известной степени причастен воспринимаемому: чисто литераторская страсть к спорам, или ссорам, в основании которой — потребность в равновесии и которая потому всё-таки слишком упорствует в озлобленной односторонности; и при всём том критическое познание не могло похвастаться необходимой способностью к сознанию, слову, анализу, не обладало в должной мере интеллектуальной зрелостью, чтобы сметь всерьёз надеяться найти эссеистическое разрешение. Так, мне кажется, возникают художнические сочинения.
Далее, эти наработки — художническое произведение по своей несамостоятельности, потребности в помощи и опоре, по бесконечной цитации и призыванию сильных свидетелей и «авторитета» — этому показателю блаженной признательности за принятое благодеяние и мальчишеского желания дословно навязать читателю то, что ты вычитал себе в утешение, вместо того чтобы прочитанное создавало молчаливую, успокоительную подоснову собственной реши Впрочем, мне представляется, что при всей неистовости этой жажды в её утолении заметен некий мусический такт и вкус: цитирование воспринималось здесь как искусство, сравнимое с умением взнуздывать повествование диалогом; цитаты встраивались не без мысли о подобных ритмических воздействиях…