Словно призрак скользить средь печального царства,
Подходить к обречённым, притворно скорбя,
Видеть близкую смерть — я не знаю лекарства,
Я не знаю бальзама нужней для себя.
Бенедикт Лившиц
Иногда я припоминаю её — эту маленькую очаровательную женщину… Тогда я подымаю голову вверх и тихо говорю: «Благодарю Вас». И мне кажется, что она кивает мне, оттуда сверху, грациозно машет своей узкой рукой в дырявой перчатке… И шлёт улыбку. О, эта улыбка!.. Эта зыбкая скользящая улыбка!.. Это чёрные занавесы, тихо ползущие в стороны!.. Это развороченный ветром бутон чёрной розы!.. Её нельзя забыть! Нет, никогда, никогда.
* * *
Мокрый пустой бульвар… Чёрная лента крепа. Иногда она кем-то разрезана, и я знаю, что это случайный фонарь бросил поперёк полосу света. Хмурой сонной шеренгой стоят по бокам тополи… Старые обдёрганные ветлы. Тёмно-зелёным шёлком обтянула дорожки плесень… И только осенние пустые скамейки устало вытянулись белым плачущим рядом. Я иду один этим бесконечным серым бульваром… Я один начинаю длинную муаровую ленту… За мной — только мокрая озябшая тень. Дождь… дождь и дождь… Там, по улице, бегут трамваи, а здесь, в аллеях, так темно, что старый фонарный столб кажется мне крестом. Вот эстрада. Летом здесь играет оркестр. Толстый капельмейстер, засунув руку в карман, рассматривает публику, нехотя водит палочкой… Тогда здесь движутся люди — сейчас листья. И эстрада давно прогнила, она только молча рассматривает деревья пустым тёмным глазом. Я сажусь на скамью…
* * *
То, что случилось потом, было так неожиданно и странно… В глубине эстрады тихо скрипнула полукруглая серая дверь и на середину вышла женщина… Маленькая женщина в вуали… Она сделала лёгкий изящный поклон по направлению скамеек, потом окинула взглядом пустые места и, театрально сложив руки, стала читать:
Не плачь, мой певец одинокий,
Покуда кипит в тебе кровь.
Я знаю: коварно, жестоко
Тебя обманула любовь.
Я знаю: любовь незабвенна.
Но, слушай, тебе я верна.
Моя красота неизменна,
Мне вечная юность дана!..
Потом ещё и ещё что-то… Я плохо помню эти старые стихи, я помню голос… Это был какой-то странный хрипяще-медлительный голос… На высоких нотах он дрожал… Временами почти сливался с шорохом листьев… Или падал звонкими чёткими капельками… Или вдруг переходил в сиплый свистящий шёпот… Вмиг я прирос к скамье. Её нельзя пугать — мелькнуло у меня…
А там… — продолжала она —
… под покровом могилы
Умолкнут и стоны любви,
И смех, и кипевшие силы,
И скучные песни твои!..
Она закончила. Низко-низко пригнувшись, она замерла в последнем поклоне этому пустому ряду скамеек, потом медленно и спокойно стала уходить вглубь. Дикая мысль озарила меня…
— Bis! — крикнул я, бешено аплодируя. — Bis!..
Она вздрогнула, потом ласково кивнула в мою сторону и ушла в глубину своей ровной, уверенной походкой. Я бросился к эстраде… Если она сумасшедшая, тем лучше!..
— Вы потрясли нас! — крикнул я в темноту. — Публика ломает скамейки!.. Что-нибудь ещё!.. Ради Бога!..
— Не просите, я устала! — долетело ко мне.
— Ну, две строки!..
— Ни звука!.. Я еду домой.
— В таком случае — продолжал я, пробуя взобраться на эстраду — разрешите мне проводить Вас.
— Хорошо! Вы обождёте внизу, я не одета.
Через пять минут она вышла ко мне и молча просунула свою маленькую руку в мою. Мы пошли.
* * *
— Сядем здесь!.. — сказала она, подходя к фонарю.
Я вынимаю папиросу.
— Вы приняли меня за сумасшедшую? — начинает она.
— Нет, нет!.. что Вы!..
— Ну, сознайтесь, что Вам это показалось диким.
— О, вовсе нет! это прекрасно! — спешу я.
— Дело в том… — раздумчиво говорит она, — что я привыкла к эстраде… Притом я ночую здесь… Эти скамьи и листья — моё общество!.. Я читаю для них!.. Я заметила, что листья всегда шуршат одобрительно, что же касается скамеек, то вчера одна из них даже упала в обморок во время моего монолога!..
Я молчу.
— Впрочем, я шучу — это ветер! — резко бросает она. — Я читаю для себя!.. И вообще, это моя привычка!..
Пауза.
— У Вас есть папироса?.. — говорит она, оборачиваясь.
— Пожалуйста!..
Она откидывает вуаль. Я долго ищу спичек, потом зажигаю…
— Ах!.. — вырывается у меня.
— Что с Вами?
— Ничего, ничего!..
Рядом со мной на скамейке — маленькое уродливое существо. Длинное, острое, серо-зелёного цвета лицо. Чёрно-синие припухшие губы. И это даже не губы, это два чёрных струпа. Без бровей, без ресниц, с глубоко вдавленными в череп глазами. Посредине лица — гладкое пустое пространство… Маленькая чёрная впадина… На голове — вылинявший комок из лент и кружев… До талии — чёрная кофточка с крыльями, как у фрака. Кусок коленкора, обёрнутый вокруг бёдер… И ножки — маленькие полудетские ножки в ботинках… без подошв. Вся осенняя, пронизанная сыростью. Полусгнившая — как будто много дней тлела она в груде жёлтых прелых листьев…
* * *
Молчим. С верхушки каштана отрывается жёлтый осенний лист. Долго растерянно мечется над нами — выбирает куда упасть, потом осторожно опускается на её колени.
— Вы любите окурки? — спрашивает она.
— Нет.
— Напрасно! Они говорят о многом! Если бы Вы могли собрать мне окурки всего мира, я бы рассказала Вам о тех, кто их курил. Здесь, на бульваре мне часто приходится их подбирать… Я научилась понимать их! Иногда берёшь окурок, от которого пахнет жиром и плохим пивом — это окурок чиновника, обедающего в дешёвой столовой. В другом чувствуешь запах водки и скверной губной помадки — этот курила проститутка. Третий пахнет луком и перегаром спирта, кроме того, он весь изжёван и испачкан грязью — это окурок пьяного рабочего. От четвёртого идёт запах одеколона, он мало надкурен, табак в нём хорошего качества… — его бросил какой-нибудь «господин со средствами». Я могла бы Вам рассказать о всех посещавших ну хоть этот бульвар по их окуркам!..