Аппетит я потеряла лишь недавно. А заодно тридцать пять кило весу. Теперь я маленький человек. Изменился голос: то хриплю, то сиплю.
Том отбыл, как всегда стройненький, всего полцентнера, и забрал с собой мои килограммы и мой смех. С его уходом из шуток выпарилась вся соль.
Чувство юмора у него было средненькое. Сальные шуточки на грани приличия, детские непристойные стишки да излюбленная летняя прибаутка «лимон над, лимон над — получился лимонад».
— Как вам такой поворот, детки? — говаривал он. — Из носа течет, а от ног несет.
Со временем мне даже стала нравиться шутка про кудлатую собаку, которая виляла хвостом, начиная с дальних волосков. А вот чего до сих пор не выношу, так это шуток, налетающих на вас со скоростью под двести километров в час и проносящихся мимо, если вовремя не «проголосовать». Еще не люблю тупого ржания и злобства.
Но больше всего я ненавижу неожиданные концовки, как в новеллах О. Генри. Как в тот день, когда Том умер.
Том никак не мог заснуть, он подхватил сильную простуду, чуть не бронхит.
— Как ты себя чувствуешь, дорогой? — спросила я.
— Не особо, — сказал он. (Тоже мне жалоба! Он вообще был не из нытиков.)
— Чем тебе помочь, дорогой?
Мне показалось, он что-то шепчет в ответ, а он взял и испустил последний вздох.
Смерть не шутка.
Видали, чтобы кто-нибудь сидел один в пустом кинозале и хохотал, как помешанный? Или чтобы люди шли по улице и на пустом месте надрывали животы от смеха?
Фил Донахью[1] что-то говорит. Оборачиваюсь, чтобы вместе посмеяться. А кресло рядом пустое.
Пытаюсь поддержать беседу с соседкой в магазине:
— Миссис Эпплфелд, как вам Джонни Карсон?[2]
— Не люблю гойских шмендриков, — миссис Эпплфелд всегда дает подробный, развернутый ответ.
В поселке для престарелых, урожайном по линии удобрения почвы своими жильцами, надо держать марку. При встрече с аборигеном следует кивнуть и улыбнуться. Вдовий креп носить не принято, плакаться тоже.
— Так что сказал Джонни Карсон? — спрашивает миссис Эпплфелд. — Что там вообще происходило?
Я не помню. Со мной ничего не происходит.
Подстраховки ради я завязала со смехом.
Выглядывая в окно, надеюсь увидеть дождь.
Том отбыл в дальний путь налегке. Декораторы в покойницкой отобрали для него темно-синий костюм и ненадеванную белую рубашку, еще в подарочной обертке. Я хотела дать ему рубашку с французскими манжетами и к ней серебряные запонки, но решила, что дорого и смысла нет. Его обрядили в чистые «семейники» и симпатичные синие носки без тугой резинки, ее он всегда не любил. От туфель меня отговорили. Они нарушали общую плавность линий. Что касается остального гардероба, то Армия спасения теперь обрывочно заглядывает в наши стариковские края. А ведь могли бы доверху набивать свои контейнеры, благодаря нашим отходам и уходам.
— Возьми что-нибудь, — говорю я нашему сыну, — жилетку, носовой платок.
Он заглядывает в коробку с новехонькими льняными платками.
— Размер неподходящий.
Том ведь размером с ангела.
Если я, что в последние дни редкость, засыпаю, то чувствую легкий укол. Том обратился пером в моей подушке. Как бы не проглотить.
Он всегда был статуэточным, миниатюрным. Частенько напевал мне: «Настанет день, ко мне придет она, / любимая моя, / огромна будет и сильна, / любимая моя». И я действительно перевесила, переборола, пережила его. А он заботился обо мне, и вот теперь его нет и некому оградить меня от новых врагов.
Кто-то стучит в стеклянную дверь, ведущую в сад. Жалуюсь на эти заутренние стуки детям.
— Мальчишки-газетчики, — говорят они.
Все бы хорошо, да только я не выписываю газету. Аннулировала подписку. Кому в ненастье нужны новости, дни рождения, смерти и катастрофы? Скопившихся во мне новостей хватит на целую жизнь.
Меж тем соседка напротив шпионит за мной из-за плотных штор. Хочет вызнать, где я прячу акции и облигации.
Жалуюсь детям.
— Как выглядит твоя соседка? — это они меня проверяют.
Отвечаю:
— Как соседка.
Со своего дивана дочери и сын вперяют взгляд в окно, выходящее на ее дом. И минуты через полторы докладывают:
— Никого не видно.
Едва дети уезжают, соседка поднимает штору. Зыркает глазками-бусинками. В нашем поселке держать животных запрещено, но один пронырливый хорек каким-то образом просочился.
В знак уважения к Томовым привычкам включаю Дэна Рэзера[3].
— Вот кто грудью стоит за свежие новости, — говаривал, бывало, Том, тиская мой бюст пятого размера.
Руки у него росли не оттуда. Когда ему сводило судорогой кисть, приходилось вызволять его из моего лифчика.
— Дэн, — говорила я, гася телевизор, — ты Тому и в подметки не годишься.
Мир сделался чересчур ярким — переизбыток солнца и уличных огней. Закрываю глаза. Вспышки электрических лампочек ощущаются через веки.
Приезжают дети.
— Мам, посмотри на меня.
Загораживаюсь рукой.
— Слишком ярко, — говорю.
— Ты меня узнаешь? — спрашивает кто-то из них.
Детям свойственно переоценивать свою важность.
— Это ты, — говорю я, — надоеда.
— Я записала тебя на прием к доктору, — говорит моя неугомонная старшая.
— Он скажет «шурум-бурум» и протянет лапу за моими деньгами, — отвечаю я.
— Для начала мы славно пообедаем, — встревает меньшая, — а потом заглянем на осмотр.