СОНЬКА-ПОМОЙКА ВОСПОМИНАНИЯ ПОКОЙНИКА
Так ее звали все в “Золотом шаре”, потому что видели бы, что творится в ее доме! Вонизм сплошной развела и форменный бардак: и три кошки, и три белые мыши, и два попугая. Весь этот зоопарк носится по двум маленьким комнатенкам, и в результате хорошо, что коровы не летают. Тут же, в углу, на телаге храпит пьяный Сонькин папа, весь обгрызенный мышами и укаканный попугаями. Дочка ее – вождь краснокожих – гоняет свой зверинец с грохотом, топотом, матерщиной и наплевательским отношением к и так заплеванным коврам.
Ковры дорогие персидские, хрусталь в серванте – чешский. Кошек зовут
Изаура, Марианна и Просто Мария, мышей – Горбачев, Ельцин и
Андропов, попугаев никак не зовут, Сонькиного папу – Борух
Измайлович, дочку – Елизавета, а Соньку все зовут “помойкой”, потому что “видели бы вы, что творится у нее в доме”.
Она вся, как выстрел в мир. Заштатная провинция во всей своей нечерноземности: серые дома, серый асфальт, серые лица, деревья сиротские, промозглое небо, и сероснежие, и бессолнцие по семь месяцев в году, и вдруг – как удар по глазам – орущие краски ее нарядов, ранящие душу беззащитные каблучки терзают непогодицу и слякоть, вертлявая подростковая фигурка и толстый-толстый слой штукатурки на крысиной мордочке, которая распята на двух огромных синюшных глазищах. Плюс золотозубая улыбка акулы империализма на жадных губах. Сонька – это страна контрастов (попутешествовал я по ней, однако).
Сижу бухой и эпохальный в “Золотом шаре”. Охмуряю строголикую девицу. Слайдами хвастаюсь (я – фотохудожник). Дева в глухую защиту ушла, от моего нахрапа чуть ли не под стол лезет, коленями в столешницу вросла, закоченелая. Влетает Сонька, вся – сюр: плащ слепит ультрамарином в блестках, зубы – рандолем, губищи – эх, проглочу. И тут же начинает ржать над каждой моей ослоумной плоскотой. Смотрю, и снегурка – предмет охмурения – тает, зазор улыбки между зубами прорезался. Шатко ли, валко ли, слово за слово – очутились у Соньки в гостях. Бардака мы не видели, угнездились на кафельной кухне. Хозяйка мечет на стол консерву всякую и “конину” беззвездную, трехбочечную.
Вид у Соньки, ну, что называется, прожженный, прям до дыр. И непонятно мне, чего это такая опытная (чтоб не сказать сильнее) бабец так дергается, мельтешит, мандражирует, на цирлах пляшет.
Хохоток уж больно нервен. “Блатхата, приманка, подсадная”,- понимаю наконец и сжимаю кастет в кармане. Но “бренди” это делает свое черное дело, и я расслабляюсь. Расслабляясь, начинаю читать стихи, голос растет, ширится и трепещет под потолком. У дам глаза – семь на восемь, восемь на семь. Да, стихи моего кореша Аркашки Пастернака -
“это вам не лобио есть”,- как сказал звиадистам политик в законе
Джаба Иоселиани. В булькающих паузах Сонька трещит без умолку. О чем этот поток сознания, не помню, пьяный был. А вот строгая дама из
“Золотого шара” вся распряглась и поплыла в улыбке. Влюбленный взгляд прорезался. Но не бронебойный стих ее пронял, а Сонька. На нее она таращится околдованно. А хозяйка блатхаты журчит, журчит, вульгарная до безобразия.
Сказала она, что не пьет, чем меня нимало удивила. Смотрю все ж – пьяная, мебель бедром цепляет. “Я пьянею, когда смотрю, как другие пьют”,- бормочет она, и надо же – краснеет так, что из-под пудры и грима не видно.
Сонька губными валиками уже ухо мое заглатывает: “Вези ее домой, она готова”. В глазах немой вопрос, укор немой. “Ишь, распереживалась! – ору я на всю кухню.- Ну ты, травоядное, чулок синий, валим в “Шарик” кофем отпаиваться, мне два часа до работы!” Бывшая строгая дама обвисла у меня на руке, ловим “мотор”, Сонька уговаривает остаться у нее, она уйдет к подруге, и будет полный интим, мы не слушаем, мы уже ушли в лобзанья, как в горы – Алитет.
Очнулся в родном кабаке, поперек меня лежала, раскинув ноги, унылоликая дама, облитая кофе, с гастрономическим изыском украшенная петрушкой в ноздре. Спихнул ее, поехал на службу. На следующий день дама вышла замуж. Через полгода до меня дошло: ведь мог же тогда затащить ее к себе!
Сонька в предбаннике “Шарика” выплясывала нечто ритуальное, я чувствовал себя елочкой, которую “под самый корешок”,- такие вокруг меня хороводы одного актера. Она жадно облизывалась, в глаза лезла и глотала слова: “Ну ты с Машей позавчера! А какие стихи! Твои? Ну, конечно, твои, не отвечай, и так чувствую, что только ты так мог. Ну как у вас сейчас с Машей? Ах, не говори, не говори, это понятно, у вас же любовь! Как мне одиноко, с мужем мы неделю назад разошлись.
Никак не привыкну к свободе, к пустоте вокруг. А соседка мне вчера и говорит: что это за лорд английский у тебя был, ты в белом костюме, в белой шляпе. Хорош! Такая тоска иногда охватывает по светлому, настоящему чувству. Да у тебя-то хоть есть Маша. А все мужики такие козлы! Была я на твоей выставке, какая экспрессия, вот бы и мне так.
А твои лирические натюрморты, особенно с петрушкой, некий эрос в подкорке. В натуре, как она торчит! Ой, блин, чулком за гвоздь зацепилась. Лиризм, любовь, ах!” И Сонькин истерический хохот. Я – лупоглазый – полчаса выслушиваю этот бред, потом доходит, что Маша – та самая грустнолицая дама. Но какая выставка? У меня же не было персоналки. И тем более натюрморта с петрушкой.