Повесть
Лето тысяча девятьсот двадцатого года в Западной Сибири выдалось особенно жарким.
С полудня от раскаленной земли поднимался палящий зной и до вечера в воздухе висело мутное марево, и не понять было: пыль никак не может осесть на покрытую трещинами землю или рассветные ветры принесли на степные просторы из таежных дебрей пожарную гарь?
…Июль. Пятнадцатое число.
По пустынному тракту, что продолжил в Сибири скорбную российскую Владимирку, шагает путник – малорослый усач лет сорока, одетый в песочного цвета старинный азям с бархатной оторочкой, в синем крестьянском картузе. Лицо монгольского типа, с легкой скуластостью и частой сеткой мелких морщинок, рассекающих кожу вдоль и поперек. Морщины впитали в себя дорожную пыль и от этого стали еще глубже и резче. Усы у путника рыжеватые, приметные: торчат, словно у кота или таракана, а вот бровей совсем нет, будто спалили нарочно. Такие безбровые среди татар не в редкость и у башкир встречаются, но вообще на Руси не часты… Но путник – русский.
В этом убеждаешься, взглянув на нос, – тонкий и хрящеватый. И глаза – русские голубые глаза, широкие и открытые, – свидетельствуют: русак..
А что особенно приметно в путнике – так это золотой зуб, нет-нет да и сверкнет, когда путник останавливается и, прислушиваясь, начинает разговаривать сам с собой, как это случается с людьми, привыкшими к душевному одиночеству.
– Все еще палят, мерзавцы! Какое дело погубили! Какое великое дело!
И прислушивается зачем-то…
А из степной дали несутся на дорогу отзвуки ружейной пальбы: где-то кто-то в кого-то нескончаемо стреляет, хотя и белый день, а не темная ночь.
Дойдя до придорожной березовой молоди, пешеход остановился. Рукавом азяма размазал по лицу грязный пот и достал из брючного кармана старинные часы «варшавского золота» с тремя крышками. На одной из крышек было выгравировано: «Дорогому педагогу и наставнику Аристарху Евдокимовичу Козлову в день ангела от учащихся Томского высшего начального училища».
– Полдень, – вслух констатировал пешеход, – пожалуй, и отдохнуть можно и покурить… Черт! Ну и парит! А в небе – ни тучки, ни облачка…
Он спрятал часы и, вытащив из другого кармана фляжку, наполненную мутноватой водой, сделал несколько экономных глотков… Вода была теплой. Присел на дорожную бровку под кустиком и начал было свертывать цигарку, но тут же вскочил, вглядываясь в сгусток пыли за далеким дорожным поворотом.
– Едет кто-то… Совдепский недобиток или разъезд этих болванов? Впрочем, и то и другое здесь вряд ли… Слишком близко от города уже… А красные? Красные только со стороны города… Нет, кто-то приватный… в ходке.
Попутная упряжка была находкой: в уезде бушевало пламя антисоветского Колыванского восстания… Не то время, чтобы достать подводу.
Вскачь шпарит! Комиссаришка какой-нибудь в город спасается… Что ж, попробовать?
Он встал посреди дороги и поднял обе руки вверх. Упряжка с галопа перешла на рысь и остановилась.
– Чего тебе? – крикнул возница, рослый цыганистый парень, столь густо покрытый пылью, что белки глаз и зубы сверкали, словно у негра.
Усатый успел заметить, что парень потянул к себе из нередка обрез-берданку, и вдруг радостно воскликнул:
– Афанасий! Селянин! Ты ли это, дружище?!
Цыганистый метнул бердан обратно под козлы, и не то чтобы обрадовался, а приятно удивился:
– Лександр Степаныч? Гляди-ка. И впрямь – ты! А усы-то отрастил! Не враз и признаешь…
– В город, Афоня?
– Такая планида мне нынче, Лександра Степаныч… Больше некуда…
– Прихватишь попутно?
– Спрашиваешь! Вались в ходок.
Пешеход вскочил в плетушку ходка, парень гаркнул породистому рысаку игреней масти: «Ходу, Буран!» И упряжка окуталась облаком пыли.
Так случайно свела судьба на колыванском тракте давних знакомцев: знаменитого по Томской губернии конокрада Афоньку Селянина с бывшим начальником уездной колчаковской милиции Александром Степановичем Галаганом.
– Ты сейчас из Колывани, Афанасий? – перебивая топот копыт, осведомился Галаган.
– Из ее. А вы?
– Тут… в округе побывал. Значит, воюете с советской властью?
– Собираются, Лександр Степаныч…
– А палят в кого? В своих коммунистов?
– Своих уже побили. От радости палят – в белый свет, что в копеечку… пьяные.
– Так… Резвятся, следовательно… А ты почему не резвишься? Воевать с советской властью не хочешь?
Конокрад хитро подмигнул:
– Мне недосуг, Лександр Степаныч.
– Все воруешь? А как при советской власти-то… получается? У них ведь строгости: Чека взяток не берет… Впрочем, по лошадке этой вижу, что получается у тебя и при совдепии.
Селянину такой разговор не понравился. Пустив рысака шагом, склеил самокрутку, осведомился ядовито:
– А вы, Лександр Степаныч, все бродяжите? От есерской шатии?
– Гм! Почем ты знаешь, что я бродяжу?
– Слухом земля полнится. Знаю. И о том знаю, что вы по весне в Колывань приезжали – сбивать наших мужиков в свою есерскую веру… Да не вышло у вас. Рассказывали мне, что наши ваших поперли…
– Кто рассказывал?
– Васька Жданов, прасол. Он – член штаба…
Попятились колыванские купчишки… Они ить что желают, Лександр Степаныч? Они желают так: пущай советская власть… только – ихняя. Штобы без бедноты, без разверстки, без комиссаров и без коммунистов-большевиков. А есеры…