В долине было два пруда. Вода нижнего сияла, словно расплавленное серебро. Верхний же — будто вобрал в себя тень горы — отливал тёмной зеленью смерти.
Лицо было липким. Я обернулся и увидел, что примятые моими ступнями стебельки травы и листья низкорослого бамбука закапаны кровью. Капельки как будто шевелились. Горячая кровь сочилась из носа. Я развязал матерчатый пояс и приложил к лицу. Лёг на спину. Лучи падали на деревья косо, листва была ослепительна.
Я сглатывал запёкшуюся в ноздрях кровь. Стоило вдохнуть, как в носу начинало саднить.
Горный полуденный воздух стал тяжёлым от пения цикад — они застрекотали разом, будто по тревоге. Минуту назад было тихо — и вдруг этот хор. Пошевелиться я не мог. Из пор сочился пот и разливался по телу. Стрекотанье цикад, яркость зелени, тепло земли, барабанное биение сердца слипались в какой-то ком. Слившись — распадались. И тогда казалось, что небо всасывает меня.
«Ay! Ay! Где ты?»
Услышав голоса с кладбища, я послушно поднялся с земли.
Утром в день похорон мы пришли забрать прах деда, но в ту минуту, когда разгребали ещё тёплую золу, у меня вдруг пошла носом кровь. Мне не хотелось, чтобы видели мою слабость. Я приложил к носу конец пояса и скрылся с места кремации, поднявшись в гору.
Когда меня хватились и стали звать, я побежал вниз. Серебряный пруд запрыгал в моих глазах и исчез. Я скользил по прошлогодней листве.
«Что же ты пропускаешь самое интересное? Где ты был? Теперь дедушка уже к Будде поднялся. Посмотри-ка», — сказала бабка.
Пригнув стебли бамбука, я спросил; «Куда смотреть-то?» Опасаясь, что бабушка заметит мой развязанный пояс и следы крови на лице, я всё же приблизился к ней. На листке белой бумаги, который она держала на своей жёлтой измятой ладони, лежал небольшой уголёк. Несколько человек уставились на него. Сначала мне показалось, что уголёк чем-то похож на Адамово яблоко, но тут же решил, что он похож на человечка.
— Вот, только что нашла. Точь-в-точь как дед. Положите-ка уголёк в урну.
Вот мерзость-то! Нет, огонёк радости уже не зажжётся в слепых глазах деда, он не выйдет встречать меня на скрип отворяемых ворот. Так странно было смотреть на эту женщину, звать её бабушкой — я никогда не видел её в чёрном.
Стоявшая рядом урна была забита костями — ноги, руки, череп…
Ни изгороди, ни навеса — только узкая, длинная яма. Вот и весь крематорий. От прогоревших дров исходил жар.
«Пойдёмте-ка к могиле. А то здесь воняет. И стоим на припёке», — сказал я. Я боялся, что у меня закружится голова, и снова хлынет носом кровь.
Я обернулся — ко мне приближался мужчина с урной в руках. Он часто бывал у нас дома.
Собранный из ямы пепел, циновка, на которой сидели вчера на корточках после возжигания благовоний — никто их не тронул. Всё так же вонзался в воздух бамбук с повешенными на него серебряными бумажками.
Когда взрослые прошлой ночью бодрствовали возле покойника, он преобразился в зелёное мерцание, слетел с крыши храма, промелькнул по покойницкой и исчез в небе над деревней, издавая ужасный запах. Так говорили люди по пути к могиле.
Наша семья хоронила своих усопших в некотором отдалении от деревенского кладбища. А кремировали деда в самом Дальнем его углу.
И вот мы у семейных надгробий.
Всё это мне уже порядком надоело. Мне хотелось броситься на землю и вдохнуть синего неба.
Бабушка принесла большой медный чайник с водой, набранной в долине. Поставив его на землю, она сказала: «Муж составил завещание. Он велел похоронить его под самым старым надгробием». Слово «завещание» она произнесла с особой торжественностью.
Как будто желая опередить других, двое её сыновей тут же сдвинули стоявшее на возвышении старое надгробие и стали копать. Яма получилась глубокой. Урна глухо стукнулась о дно.
Нет в смерти никакого смысла — пусть даже твой пепел возвращается к предкам. Жизнь, о которой уже ничего не помнишь.
Надгробие встало на место.
«Ну что, пора прощаться».
Бабка поливала из чайника крошечное надгробие. Тлели благовония, но под ярким солнцем дым не отбрасывал тени. Цветы тоже поникли.
Люди закрыли глаза и молитвенно сложили ладони. Я смотрел на жёлтые лица. Вдруг они исчезли.
Дед жил, а потом умер.
Правая рука напряглась, словно я сжал пружину. Кости захрустели. В руке — маленькая урна.
Жизнь деда не удалась. Он женился по настоянию родителей. В деревне его будут помнить. Так говорили на обратном пути. Слушать всё это было тошно. Печалился о нём только я.
Деда лишился только я — те, кто остался дома, огорчались, но в то же время с любопытством заглядывали в будущее.
Глухо ударился о землю персик и скатился к моим ногам. Обратный путь проходил у подножья Персиковой горы.
Дед умер, когда мне было 16 лет. А написал я всё это спустя два года, в 1916 году. Сейчас я переписал рассказ, немного поправив его. Когда тебе 51 год, переписывать то, что написал в восемнадцать, весьма поучительно. Хотя бы для того, чтобы убедиться, что ты пока ещё жив.
Дед умер 24 мая. Однако действие рассказа перенесено на июль. Это вроде бы понятно по ходу действия.
Как я уже писал в «Дневнике рукописей» (издательство «Синтёся»), часть рукописи пришла в ветхость и была утеряна. Между словами «От прогоревших дров исходил жар» и «Пойдёмте-ка к могиле» были ещё две странички из моего юношеского дневника. Но я не стал восстанавливать их.