I
Наташа больна… Больна гречаночка…
Гимназист пятого класса Петя Антонов узнал об этом от кухарки Зои.
Старая Зоя смеялась беззубым ртом, смеялась хищно и развратно, подмигивая одним глазом. Другой у нее был стеклянный, вставной, неподвижный. И всегда страшный. И когда Зоя смеялась и прищуривала один глаз, другой мрачно и тупо застывал, — и от этого и все лицо старухи казалось мертвым, побывавшим в могиле и принесшим оттуда свой землистый зеленый цвет.
— Наташа, ваша гречаночка, лежит. И уже был доктор. Поди-ка, теперь поцелуйся с ней, кадет ты этакой!..
И Зоя заливается своим грязным смехом, и ее старые, отвисшие груди трясутся, и колышется необъятный живот, покрытый засаленным и черным от грязи фартуком, а мертвое лицо искажается в гримасе…
Петя стоит перед ней застенчивый и красный от смущения и волнения. И слова, толпящиеся в мозгу, замирают на побледневших губах, и, замирая, еще больше мучат его маленькое, юное сердце. И, ничего не ответив Зое, Петя быстрыми шагами подымается по лестнице и, как змейка, быстро и, как змейка, увертливо, пробегает мимо сестер и, не внимая их веселым окрикам, скрывается у себя в комнате.
Как нехорошо и неуютно в этой комнате. Сюда даже солнце, южное, всегда влюбленное в землю солнце, не любит заглядывать.
Жесткая кровать с жестким тюфяком. Крошечный стол и стул. Под столом корзина, в которой хранится все юное богатство Пети: книги, тетради, заветный дневник и три письма.
Три коротеньких письма — одно на голубой, два — на розовой бумаге. Но какую длинную и прекрасную историю его сердца рассказывают и напоминают эти три коротеньких письма.
А теперь эта «история» обрывается сразу, грубо, неожиданно и такими печальными аккордами.
Наташа больна!
Петя сидит, съежившись, точно зайчик во вьюгу, на своей кроватке, и в его голове пляшут туманные мысли, и в сильно и порывисто бьющееся сердце острыми и колющими струйками вливается острая и колющая тревога, погружающая его в холодную и мутную жуть.
Наташа больна.
Это не может быть. Еще вчера вечером…
И Петя вскакивает, как брошенный с силою резиновый мячик, и мечется по комнате, хватаясь тонкими руками за свою стриженую голову.
Все в тумане. В тоскливом и ноющем тумане. Ни о чем он не думает. И думать не о чем.
Наташа больна, — о чем же думать?
Петя остановился у стола и машинально стал чертить пером по пропускной бумаге какие-то таинственные знаки и фигуры.
И из спутанных штрихов, нелепых букв и уродливых фигур четко и ясно вдруг обозначились слова:
— Я люблю Наташу.
II
Эти слова он — нечаянно, совсем нечаянно! — сказал только так недавно своей гречаночке Наташе.
Он сидел с ней в садике при Покровской церкви. Вечер прозрачными сумерками окружил их точно кружевом, легким, со светлыми просветами и белыми тенями. Липы белели своими молочными цветами и дышали на них своим ароматом. Падал городской шум. Изредка звенели пролетки. Шуршали все реже резиновые шины. Сквозь металлическую решетку виднелись мелькавшие фигуры. Все — парами.
Шли юноши и девушки. Шли старики и пожилые женщины. Шла любовь и дружба. Шло искательство и искренность. Юные порывы и истаскавшаяся страсть. Восторг молодого, свежего тела и гнилой опыт. Любовь продажная и любовь девственная. Шла жизнь, многокрасочная, многоликая, святая и порочная, радостная и усталая, согбенная под тяжестью мук и выпрямившаяся в гордости своих светозарных порывов.
Наташа и Петя следили за всеми этими тенями жизни. И ничего, кроме радости, не видели в них, потому что радость заполнила их юные существа, радостью бились их сердца и радостно дышала на них мимо и скоро проходящая жизнь.
Жизнь пока не давала им испить своего яда. Жизнь любит более зрелые жертвы.
Жизнь им улыбалась и поворачивалась к ним своей нарядной стороной.
Они сидели и видели впереди себя, как и в себе, только радость.
И Наташа тихо сказала:
— Кого вы любите, Петя?
Петя нервно задвигался и, чувствуя, как горит плечико Наташи около его плеча, и как вдруг загорелись огнем его щеки, пробормотал:
— Мамашу…
Звонкой, серебряной песенкой зазвучал звонкий, серебряный смех Наташи. Зазвучал и заструился по крошечному саду, взобрался наверх к зеленым липам, окунулся в их ароматный белый цвет, перелетел через решетку и, как одуванчик, под ветром, понесся по улицам города.
— Какой вы смешной, Петя!
И опять льется серебряный смех, а Петя растерянно смотрит перед собой и ничего не видит. Хочется ему обернуться и хоть искоса поглядеть на Наташу, но тело застыло конфузливо и неподвижно и он сидит, как статуя, робкий и боязливый.
А плечу жарко…
Ах, как хорошо бы поглядеть теперь на Наташу!..
Петя закрыл глаза и так четко, и ярко видит Наташину головку.
Вот она сидит, по обыкновению, у своего окна. Бледно-розовая занавеска и цветы касаются ее лица. И, как рама, оттеняют ее черные, как южная ночь, волосы, опускающиеся, как ласка, на низкий лоб. А в темную, черную южную ночь как сверкают звезды! Но разве можно сравнить их холодный, далекий блеск с близким и горячим искрящимся огнем Наташиных глаз?
О, как жарко смотрят эти глаза. Смотрят то открыто и смело, — и дрожат тогда счастьем длинные ресницы. То затуманятся, замлеют, прикроются ресницами и оттуда посылают свои искорки.