Мне выпала большая радость — представить читателям пока неизвестное в литературе имя Василия Снегирева; познакомить коротко с тем, о чем он пишет, а также с самим автором книги. Вдвойне радостно и приятно оттого, что молодой писатель с самого начала творческого пути оглянулся на детство своего поколения, поведал нам о судьбах старших в годы военного лихолетья и не менее трудные — послевоенные годы. Это признак благодарной совестливой души, сыновняя верность малой родине и землякам, чья жизнь и труд отданы во имя победы над фашизмом. Это, если хотите, достоинство и богатство не только литературное, но и человеческое. Без Памяти нет гражданина Отечества, тем более — писателя.
Василий Снегирев любит свое сиротское детство, любит трогательно и бескорыстно затерявшееся среди лесов, болот, падей и солончаковых низин многострадальное родное село Лебяжье. А рассказывает о своей родине так трепетно-проникновенно, будто нет лучше и краше места на всем белом свете. Впрочем, родину, как и родителей, не выбирают, и по тому, как человек дорожит ею, можно судить о нем самом.
Деревенским подросткам, труженикам с детства, посвящена маленькая повесть «Раностай-Соловушка». Все в ней действительно поет и сверкает любовью к людям и крестьянской колхозной работе, а дружба русского паренька и казашонка Топорика — чудесная песня братству народов. К ней примыкает и другая славная повесть о школьниках «Гусь Шахматный».
Дети не случайно густо заселили первую книгу Василия Снегирева. Здесь как раз уместно отметить биографические вехи писателя. После Уксянской десятилетки и флотской службы он много лет был на комсомольской работе, вкусил хлеб районного газетчика и рабочего. Но главная мечта — стать учителем — привела его на заочное отделение Шадринского пединститута, и самые лучшие годы посвятил Снегирев учительству. Не подведи здоровье, он бы и по сей день работал директором сельской школы.
Возвращение в Курган, партийная работа на заводе, рабочая среда не изменили привязанности Василия Снегирева. Он сохранил верность земле, детству сверстников и нынешних сельских ребятишек, своему учительству. А взявшись за перо, обратился к не столь уж и далекому прошлому в жизни села. При этом одаренный прозаик отнюдь не повторяет своих литературных предшественников. У него наблюдательный глаз и цепкая память; чуткий слух на родное русское слово; чуток он к боли и страданию людей; богат на доброе и благодарное чувство. И я не просто верю, но и глубоко убежден: роднику моего земляка и младшего тезки не грозит никакая остуда и засуха.
Василий Юровских
К нам собирались в гости дядя Вася с тетей Нюрой. Мы ждали их со дня на день, но они не ехали.
Как на грех заладил дождик-мелкосей. Надвинулся он из гнилого угла, с Сагайской дороги. «Явная примета, — говорит мама, — зарядил на целую неделю. В вёдро не приехали гостеньки, так в ненастье уж подавно. Все дороги размыло-развезло. Попробуй пробраться — по уши увязнешь. Не только друзьям — недругам закажешь. Да и какая нужда грязь месить!»
Потом вдруг по-другому рассуждает, вздыхая с горечью и обидой: «Ох-хо-хо. Не родно, дак не больно. Дороги ишо не захрясли, можно ездить».
Такая уж она уродилась, заполошная. По первому зову на край света побежит. Ей ничто не помешает: ни дождь, ни слякиша, ни даже метель-завируха. На что пурга-падера в прошлую зиму была: темно — хоть глаз коли. Вьет-завивает клубком, кружится, с ног валит, а мать ни на какие уговоры не согласилась. Сказала тетке Августе: «И не уговаривай. Пойду домой — и весь сказ». Знала, что ребятишки с голоду пухнут и ждут не дождутся, когда придет их мама из Прошкино, выменявшая на последнюю плюшевую каратайку ведро картошки. Чуть не занесло ее снегом. Хорошо, что наткнулась на Мироновский овчарник и подобрал ее дедушко Евлентий. Мало-мальски отогрелась в сторожке и айда по сугробам домой.
Не бугрует у них сердце. Она бы уж сама не раз слетала к ним: боится разъехаться, разойтись. Все-то передумала, перебрала в памяти и, наверное, в сотый раз обращается к старшему сынишке, своему конопляночке: «Прочитай ишо разок».
Ленька пыкает по складам. Сначала про себя. Потом громко, что есть сил, выкрикивает: «Ку-ма-а». Потом опять, как рыба на суше, открывает рот и выталкивает, словно горошины из трубки-дедюльки: «Ви-дел я Фе-до-ра вы Ржеве». Пока Ленька читает, можно надсадиться.
«Нет, кум, не дорожишь ты дружбой, — пеняет мама дяде Васе, — разве мой-то поступил бы так? Он сперва куму Нюрку попроведовал бы, потом уж только к нам приехал».
Тятя и мама, дядя Вася и тетя Нюра — задушевные друзья-товарищи. Родились и выросли вместе. Из одной ложки пили и ели. Когда Ленька родился, и вовсе породнились: кумовьями стали.
Тятя с дядей Васей действительную проходили вместе. И вместе домой на побывку они приезжали. Я ни дядю, ни тятю не запомнил: велик ли был — от горшка два вершка. А вот кожаные блестящие ремни, крест-накрест опоясывающие гимнастерку, хомутики с белыми кнопками, кольцами да кобуру запомнил. И носился я с ней по родной заимке, как с взаправдашним пистолетом. У ребят от зависти глаза выкатились. Я же колесом ходил: грудь вперед, шлем с тряпичной звездой — подарок тяти старого — деда Макара — на затылок. Смелости хоть отбавляй: ведь я вооружен. Ко мне не подходи — укокошу. Тряс кобурой перед мальчишками. Чаще стращал Саньку Феклушкинова. Он среди нас верховодил. Возгордился силой да возомнил из себя взрослого. Если уж учится, так нас, мелкоту, и за людей можно не признавать? Фигу ему! Как-то я выбрал момент и шугнул Саньку, потребовав от него: «Ты солдат, я солдат, давай сборемся, а то… вишь». В другое время он не стерпел бы, живчиком скрутил руки и наподдавал в мягкое место. А тут оробел, шутка ли — пистолет?! Не устоял — удрал в ограду. Оттуда припугнул: «Тятька придет с армии, дам жару с паром. Ноги повыдергиваю, спички вставлю».